Бессонница
Шрифт:
К чести Сергея Николаевича: едва восстановившись в правах, он использовал все свои старые связи, чтоб узнать о судьбе друга, и узнал, что нового суда над Ласкиным не было. Началось наступление, и Онисим погиб, командуя одной из десантных групп. Портрет Онисима висит у Алмазовых в столовой.
Я был на свадьбе Сергея Николаевича и на торжестве по случаю рождения детей - я не оговорился, у Алмазова родились двойняшки, оба мальчики. Считается, что мы фронтовые друзья, и я знаю - в глубине его души живет своеобразно преломленное через его характер чувство благодарности не столько за помощь в трудный момент, сколько за то, что я ввел его в сияющий храм науки, - этого он мне никогда не забудет.
– Ничего не обещаю, - заключает он нашу беседу.
Я молчу.
Примерно через две недели он заглянул ко мне в лабораторию:
– Давай, поехали.
–
– Смотреть твою квартиру. То, что тебе нужно. В доме все магазины, бюро добрых услуг - рай для холостяка. Заселял полдома собес - сплошные долгожители. Твой контингент. Скидывай халат и не задерживай. Вы тут витаете, а у меня еще дел невпроворот.
Мы поехали. Это и был тот дом, где я живу сегодня.
XI. Интервью
Я знаю немало людей, которые любят, чтоб им мешали. Помехи служат для них оправданием собственного бездействия или неудач. Не будем искать новых слов: в основном это лентяи.
Я не ленив. Письмо моей бывшей жены меня расстроило, но не настолько, чтоб отвлечь от намеченной работы. Принимаю прохладный душ и сажусь за письменный стол с твердым намерением дописать начатую главку.
Однако намерение так и осталось намерением. Работа не шла. Можно сколько угодно заставлять себя думать только о предмете монографии, но против доминанты не попрешь - мысль упрямо возвращается ко вчерашнему разговору с Бетой, а это, в свою очередь, заставляет заново разворошить в памяти парижскую поездку, и некоторые детали, казавшиеся мне ранее несущественными, предстают передо мной в новом, неожиданном освещении. Детали эти неоднородны, вернее, неоднозначны и могут быть истолкованы по-разному. Я помню обещание Беты проверить вместе со мной каждое звено в ее догадках и поэтому удерживаю себя от скороспелых суждений. Но во мне уже нарастает сопротивление. Это и понятно. Как бы ни был объективен исследователь, он не безразличен к конечному выводу, к итогам. Об одних итогах он втайне мечтает, других страшится. Надо не бояться заглянуть в пропасть, но никому не заказано мечтать и надеяться. Нечего скрывать, я хотел бы, чтоб тщательно продуманная и от этого еще более мучительная для Беты версия Пашиной смерти вдруг рассыпалась в прах или, на худой конец, осталась неподтвержденной гипотезой. Наполовину подсознательно я ищу к ней слабые места, и это одна из причин, почему работа не спорится. Существенная, но не единственная.
Еще до отъезда в Париж меня не оставляло ощущение какого-то неблагополучия в обобщающей части моей монографии. Казалось бы, нет ничего проще, чем сформулировать бесспорные, на мой взгляд, положения, опирающиеся к тому же на безупречное знание материала. Однако то и дело возникали затруднения в самом процессе изложения, что обычно свидетельствует о каком-то изъяне в ходе рассуждения. Такие заторы случались со мной и раньше и привычно воспринимались как сигнал: остановись, усумнись, продумай все сначала. Такой затор может быть предупреждением: ты на ложном пути. Но бывает и предвестником в муках рождающейся новой плодотворной мысли.
Нет смысла обременять моего гипотетического читателя изложением всей совокупности занимающих меня проблем, достаточно будет, если я скажу, что моя монография посвящена роли высшей нервной деятельности в старении организма. В основу ее легла проведенная в нашей лаборатории серия изящных и необычных по методике экспериментов на животных. Сложность моего положения заключается в том, что у животных, как известно, высшая нервная деятельность существует только в зачаточных формах, вторая сигнальная система, речь, слово животворящее и убийственное, у них полностью отсутствует, поэтому экстраполировать на человеческий организм наблюденные нами закономерности можно лишь с величайшей осторожностью. Человек стареет и умирает принципиально иначе, чем животное. Истина эта достаточно банальна, но и из этого не следует, что она не нуждается в расшифровке. Как раз здесь больше всего темного и неподтвержденного, и я все отчетливее понимаю шаткость некоторых моих построений, которые могли бы найти опору в данных сопредельных наук - антропологии, психологии, социологии, медицинской статистики. Но об этих дисциплинах мои представления явно недостаточны.
Опыт говорит мне: всякий свежий замысел рождается на стыке длительно накапливаемой и оседающей в кладовых памяти информации с ворвавшимся извне сильным впечатлением, разом кристаллизующим всю эту аморфную массу. Мне знакомо это предшествующее скачку слепое беспокойство мысли, быть может, завтра оно обернется находкой, но сегодня оно меня изнуряет.
И вот вместо того, чтобы чинно сидеть
за письменным столом, я начинаю метаться. Слоняюсь взад и вперед по квартире, захожу даже в кухню. Видя это, Мамаду тоже нервничает, свистит и требует выпустить его из клетки. Проходя мимо ящиков с картотекой, я выхватываю наугад то одну, то другую карточку и, проглядывая эти сделанные в разное время записи своих и чужих мыслей, улавливаю некоторый не сознаваемый мной ранее отбор. Поручи я выдергивать карточки Мамаду, ничего бы не изменилось: стоящие за случайностью выбора закономерности предварительного отбора стали бы только нагляднее. Своей картотекой я горжусь. Там можно найти выписки из сочинений классиков научного материализма, из античных философов и из поучений отцов церкви, из трудов физиологов всех времен, из научной периодики на нескольких языках и даже из художественной литературы от Саллюстия до Зощенко. Заметить и точно описать явление в иных случаях не менее важно, чем объяснить его. То, что писал полвека назад какой-нибудь посредственный клиницист о возрастных изменениях у г-жи Ф., 69 лет, вдовы чиновника, или у отставного унтер-офицера К., 72 лет, давно умерло, а то, что увидели в своих стариках не дожившие до старости Гоголь и Чехов, не только живет, но продолжает быть достоверным свидетельством. Речь, конечно, может идти только о наблюдениях хороших писателей. Свидетельства плохих писателей научной ценности не представляют.На возню с карточками у меня уходит около часа. Мысли мои скачут. Из этого граничащего с отчаянием и вдохновением состояния меня выводит звонок. Бегу открывать дверь и вижу перед собой хорошенькую девицу. Белый плащ отчетливо импортного происхождения, в руках легкий портфельчик.
– Олег Антонович? - говорит незнакомка, очаровательно улыбаясь.
Не будучи очарованным, я стараюсь быть вежливым. Пропускаю девицу в переднюю и смотрю вопросительно. Девица дарит меня еще одной улыбкой.
– Я осмелилась побеспокоить вас потому, что у вас нет телефона...
– Вы принимаете причину за следствие, - говорю я. - У меня потому и нет телефона, чтоб меня не беспокоили.
На секунду улыбка гаснет. Настороженный взгляд: что это, хамство или юмор? Решено, что юмор, и улыбка вновь включается.
– Я вас долго не задержу. - Видя мое недоумение, она поясняет: - Я из редакции.
Называется один известный мне больше по названию научно-популярный журнальчик, и я вспоминаю: незадолго до отпуска меня поймал пожилой, умученный жизнью человек, оказавшийся сотрудником этого самого журнала, и вымолил у меня входящую теперь в моду беседу-интервью по западному образцу о том о сем, как работаю, как провожу досуг, каковы мои вкусы, ну и прочее в таком же духе. Через день он принес мне вполне грамотную запись, я ее визировал и считал свои обязанности исчерпанными. Хочу сказать об этом, но не успеваю раскрыть рта.
– Я все знаю, - говорит девица. - Ваше интервью у нас всем очень понравилось. Пулевой материал. Но у нашего главного есть кое-какие замечания...
Гостья оглядывается, ища глазами хотя бы тумбочку, чтоб расстегнуть портфель. Глаза ее смеются, и в них я читаю: ну и воспитание! И я сдаюсь, провожаю ее в горницу и даже предлагаю снять плащ. Но она отказывается, небрежно швыряет свой портфельчик на разложенные на обеденном столе карточки и не торопясь оглядывается. Вид книжных корешков заставляет ее зябко передернуть плечиками (брр, неужели можно прочитать всю эту скучищу...), но ящики с картотекой вызывают у нее любопытство.
– Что это?
– Как видите, картотека.
– Зачем? - Она наугад выхватывает одну карточку.
– Буду вам весьма признателен, - говорю я девице не очень, впрочем, сурово, ее нахальство меня забавляет, - если вы поставите карточку на место.
Моя просьба выполняется неохотно и неточно.
– Не сердитесь. Для чего это вам? Секрет?
– Нисколько. Я заношу сюда все, что имеет отношение к занимающей меня проблеме.
– А именно?
– К проблеме старения.
– Так что я пока не рискую попасть в вашу коллекцию?
– Нет, почему же, - сухо говорю я, меня начинает раздражать ее дурацкое кокетство. - Процесс старения начинается гораздо раньше, чем это принято думать.
– Вы серьезно говорите? - У моей гостьи испуганный вид, она озирается в поисках зеркала, но зеркала нет. - Нет, скажите - вы шутите?
Как всегда, заслышав шум, подает голос Мамаду. Посетительница ахает и бежит в мою комнату. Я иду за ней. Откровенно говоря, мне хочется взять ее за руку и вывести обратно, но я сдерживаю себя. Взгляд у меня, вероятно, недружелюбный, но гостья его не замечает.