Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Вот уже чемодан и книги почтой отправлены в Ахалцых. 2 апреля — день выезда. Путь — через Кубу, Нуху, Тифлис. Накануне Бестужев ходил к морю прощаться; долго смотрел на кипучие синие валы, заключенные в песчаной тюрьме берегов; слушал стоны необозримой, бурно дышащей груди.
Армяне, татары, персы, русские — половина Дербента провожала Бестужева в далекий путь. Бестужева любили в ненавистном для него Дербенте. Его добрый и веселый нрав, хорошее знание татарского языка, грустная и непонятная для многих судьба — все это привлекало сердца и мысли дербентцев к изгнаннику. Верхом и пешком двигалась толпа провожавших за дорожной повозкой верст двадцать, до самого Самура. Палили из ружей в прозрачное небо, пускали ракеты, жгли факелы, били в бубны, пели, плясали… Каждый провожал по-своему. Но когда повозка стала осторожно опускаться к Самурской переправе, вся эта разноцветная толпа закричала, завизжала, завыла:
— Прощай, друг Искендер-бек! На пути твоем, Искендер, лежат наши пожелания. Прощай!
АПРЕЛЬ 1834 — МАЙ 1836
Принципы —
Бестужев обогнул Боржомское ущелье по гребню, повисшему над бунтовавшей Курой. Река залила и размыла нижнюю дорогу, сорвала мосты. Дикие, грозные картины поднимались со всех сторон. Бестужев часто соскакивал с седла и, пустив послушную лошадь, бродил по скатам ущелий и краям бездонных провалов с узенькими полосками освещенной солнцем яркой зелени на стосаженной глубине. Его карманы были полны кусками базальтов и шиферов, наплывных пудингов и никому неведомых горных пород.
Так и въехал он с этой богатейшей коллекцией в Ахалцых, представлявший собою груду сонных развалин.
Бестужев чувствовал себя хорошо. Здоровье вернулось.
«Да и надо, правду сказать, иметь медвежьи ребра, чтобы идти с голыми кулаками на судьбу» [95] .
Скоро Александр Александрович сделался любимцем незатейливого ахалцыхского общества. Впрочем, он был теперь мало похож на прежнего разговорчивого и весело-общительного Бестужева. Когда ему хотелось говорить, он садился писать и возможности слушать предпочитал чтение. Он аккуратно проглядывал высылавшиеся ему из обеих столиц все журналы и, наталкиваясь на хвалебные статьи о «Русских повестях» Марлинского, иной раз сладко засыпал над дифирамбами.
95
Письмо от 2.8.1834 («Русский вестник», 1861, т. 32).
Однажды свежий номер «Молвы» со статьей, оригинально озаглавленной — «Литературные мечтания— элегия в прозе» [96] , — приковал к себе взволнованное внимание Бестужева. Из первых же строк статьи было видно, что автор бил по литературным авторитетам.
«У нас… еще и по сию пору царствует в литературе какое-то жалкое, детское благоговение к авторитетам: мы и в литературе высоко чтим табель о рангах и боимся говорить вслух правду о высоких персонах. Говоря о знаменитом писателе, мы всегда ограничиваемся одними пустыми возгласами и надутыми похвалами: сказать о нем резкую правду — у нас святотатство».
96
Статья В. Г. Белинского.
Новые, смелые, свежие слова! Бестужев читал их с замиранием сердца. Если так, то сейчас Белинский скажет и о Марлинском… Выйдя на бой с авторитетами, он не может миновать Марлинского… сейчас… сейчас… Глаза прыгали через строчки, жадно отыскивая. Вот!
«Почти вместе с Пушкиным вышел на литературное поприще и г. Марлинский… На безлюдье истинных талантов в нашей литературе талант г. Марлинского, конечно, явление очень примечательное. Он одарен остроумием неподдельным, владеет способностью рассказа, нередко живого и увлекательного, умеет снимать с природы картинки — загляденье. Но вместе с этим нельзя не сознаться, что его талант чрезвычайно односторонен, что его претензии на пламень чувства весьма подозрительны, что в его созданиях нет никакой глубины, никакой философии, никакого драматизма; что, вследствие этого, все герои его повестей сбиты на одну колодку… Натяжка у г. Марлинского такой конек, с которого он редко слезает. Ни одно из действующих лиц его повестей не скажет ни слова просто, но вечно с ужимкой, вечно с эпиграммою или с каламбуром… каждая копейка ребром, каждое слово завитком. Надо сказать правду: природа с избытком наградила его этим остроумием, веселым и добродушным, которое, колет, но не язвит, щекочет, но не кусает, но и здесь он часто пересаливает… По мне, лучшие его повести суть «Испытание» и «Лейтенант Белозор»: в них можно от души полюбоваться его талантом, ибо он в них в своей тарелке. Он смеется над своим стихотворством; но мне перевод его песен горцев в «Аммалат-Беке» кажется лучше всей повести: в них так много чувства, так много оригинальности, что и Пушкин не постыдился бы назвать их своими…»
Номер «Молвы» выпал из рук Бестужева. Такого удара он не ожидал, не мог ожидать. Автор прав; но бывает правда хуже лжи, когда речь идет об одних фактах и в расчет намеренно не принимается почва, из которой выросли факты. Что может быть уродливее, болезненнее, жалче унылого затворничества в гарнизонах, которое родило и «Аммалат-бека» и все прочее, написанное за последние годы Марлинским? А пламень чувства, заливаемый ледяными потоками страха, а философия, раздавленная отверженностью, а драматизм, кажущийся выдуманным, когда он — только бледное отражение поразительных происшествий собственной биографии автора, — как судить обо всем этом критику, сидящему за письменным столом у себя в кабинете? И все-таки автор прав. Но он не сказал ничего нового. Бестужев никогда не ценил своих произведений так высоко, как его редакторы и читатели. Он всегда знал их недостатки.
Статья Белинского произвела на Бестужева тяжкое впечатление.
Могила А. Грибоедова в Тифлисе. Литография. Середина XIX века.
А.
С. Грибоедов. Портрет работы И. Крамского, 1875 год.В начале октября 1834 года русские войска, назначенные в экспедицию, стояли лагерем на реке Абине в земле закубанских шапсугов, строя здесь укрепление на один батальон. Это был трудный лагерь: каждая фуражировка — бой; каждый клок сена, сучок дерева, пригоршня мутной воды стоили людей и крови. Бестужев дышал дымом пороха и пожаров. С утра выезжал он джигитовать на пистолетный выстрел от неприятеля и кончал эту забаву под вечер. Стрелки шли занимать лес, громить аул — Бестужев с ними, и всегда впереди. Казаки скакали разгонять партию наездников — Бестужев тут как тут. Шапсуги умели драться, были спокойны даже под картечью и яростно кидались в шашки на пешую цепь, — прелесть, что за народ! Среди них у Бестужева завязались знакомства; кое-кто из за-кубанских удальцов помнил лихость Якубовича — верный повод для огневого куначества, — и уж эти кунаки ни в кого не стреляли, кроме как в Бестужева. Александр Александрович дрался без цели, без долга, вполне бескорыстно, для удовольствия, — наслаждаться жизнью может только тот, кто не дорожит ею.
Между Ольгинским тет-де-поном [97] на Кубани, откуда вышел отряд, и укреплением на реке Абине, которое он строил, лежали непроходимые Лагофишские и Аушедские болота. От Абина до Геленджика, куда предстояло отряду пройти походом, горная дорога была загромождена завалами, перекопана и изрыта. Солдаты говорили:
— От Кубани до Абина — первый перевод людей, на Абине — второй перевод, до Геленджика — третий.
10 октября 6 тысяч человек с 28 орудиями выступили под град и ливень с Абина через Атакуаф на Геленджик. Буря ревела, горы стонали, дробя и перекатывая в ущельях пушечные выстрелы. Горцы бросались в шашки, раненые и убитые срывались с откосов и стремглав летели вниз, звон саперных топоров визгливо перекликался на грозных скалах, заросших колючкой, засеки и завалы вырастали через каждую полуверсту. Шли медленно; за день не больше пяти верст. Лес заплетал дорогу терном, с боем рубили чащу. 13 октября вышли в глубокую котловину, на перекрестке многих ущелий, в ложе полувысохшей речки Шадо-Гопе. Начальник экспедиции генерал Вельяминов, рыжий чудак, любивший все грандиозное, с четырьмя батальонами пехоты выступил на гору для разведки дороги через громадную сахарную голову хребта Маркоч, изрытую глубокими лесистыми стремнинами. Из оврагов свистели пули, с вершин валились камни. Подвывая ветру, через горные гребни летели стрелы. Два часа продолжался подъем, и Бестужев полз, хватаясь за корни деревьев, похожих на гигантские ящерицы, за кусты и острые выступы камня. С темени Маркоча в ослепительном блеске солнца открылось зелено-голубое море с пенящимися заливами, и под быстро бегущей ниже ног тучей обозначился черным пятном Геленджик — город землянок, крепость мучеников. До 22 октября отряд расчищал дорогу — камень горел под кирками, порох разносил в клочья скалы.
97
Предмостное укрепление.
Наконец вышли к морю, стали биваком на геленджикской эспланаде, и тихая, полумертвая крепостца превратилась в шумный стан: солдаты грелись у костров, казаки скакали с поручениями, земля дымилась от множества огней и ухала под конскими копытами.
Бестужеву был люб этот сумбур бивачной жизни— не оставалось времени для дум.
Пошел дождь. Бестужева втолкнули в землянку. Сквозь крышу проливались теплые потоки мутной воды. И это пустяк! Бестужев был доволен, недоставало только зонтика. Походный архив — в боковом кармане шинели, остальное — на артельной ротной повозке.
К середине ноября Бестужев был в Ставрополе, где стоял штаб кавказской линии; не без увлечения вспоминал впечатления похода и дивился самому себе: улетела вера в то, чтобы свинец мог коснуться, и свист пуль стал тем же, что и свист ветра, — даже и того незаметней. Жаль — все прискучивает, и кровь перестает зажигаться.
«После восторга любви я не знаю высшего восторга для телесного человека, как победа, потому что к чувству силы примешано тут чувство славы» [98] .
98
Письмо от 20.11,1834 («Русский вестник», 1861, т. 32).
Бестужев ничего не писал. С какой-то новой, никогда раньше ему несвойственной деловитостью улаживал он свои материальные дела. При этом меньше всего думал о себе; судьба матери, сестер, каторжных братьев начала жестоко его тревожить. Что будет с ними потом? Вопрос о собственной конченности был для него решен бесповоротно. Срок его не беспокоил — хоть завтра!
В Ставрополе Бестужев жил вместе со старшим адъютантом штаба линии П. А. Кохановым. Это был добродушнейший толстяк, проводивший вечера и ночи в гостинице грека Найтаки за игрой в горку, утра — в постели, а дни — в штабе. В ночь на 11 января Бестужев выпил крепкого чая и лег в постель, завернувшись до подбородка, по старой кадетской привычке, в теплое одеяло, как в мешок. Он быстро заснул и так же быстро проснулся. Быстрые судороги в груди перехватывали дыхание, сердце умолкало, падая вниз, руки и ноги ощущали ледяной холод смерти. Но мысли скользили в голове, ясные и прозрачные. Смерть! Почему же нет никакого страха? Что это? Апатия духа или мужество тела? Бестужев хотел крикнуть и — не мог: голоса не было. Он уже не знал, существует ли еще сам. Кто-то повалился на постель и захрипел. Бестужеву казалось, что он смотрит на себя со стороны. Дверь распахнулась, и Коханов вошел, игриво напевая из «Фенеллы», — очевидно, он был в выигрыше. Услышав хрип, остановился, нелепо притопнув ногами на месте, испугался.