Бесы
Шрифт:
– Лиза! – вскричал он, – я ничего не умею, но не отгоняйте меня от себя!
– О да, пойдемте скорей отсюда, не оставляйте меня! – и, сама схватив его за руку, она повлекла его за собой. – Маврикий Николаевич, – испуганно понизила она вдруг голос, – я там всё храбрилась, а здесь смерти боюсь. Я умру, очень скоро умру, но я боюсь, боюсь умирать… – шептала она, крепко сжимая его руку.
– О, хоть бы кто-нибудь! – в отчаянии оглядывался он кругом, – хоть бы какой проезжий! Вы промочите ноги, вы… потеряете рассудок!
– Ничего, ничего, – ободряла она его, – вот так, при вас я меньше боюсь, держите меня за руку, ведите меня… Куда мы теперь, домой? Нет, я хочу сначала видеть убитых. Они, говорят, зарезали его жену, а он говорит, что он сам зарезал; ведь это неправда, неправда? Я хочу видеть сама зарезанных… за меня… из-за них он в эту ночь разлюбил меня… Я увижу и всё узнаю. Скорей, скорей, я знаю этот дом… там пожар… Маврикий Николаевич, друг мой, не прощайте меня, бесчестную! Зачем меня прощать? Чего вы плачете? Дайте мне пощечину и убейте здесь в поле, как собаку!
– Никто вам теперь не судья, – твердо произнес Маврикий Николаевич, – прости вам бог, а я ваш судья меньше всех!
Но странно было бы описывать их разговор. А между тем оба шли рука в руку, скоро, спеша, словно полоумные. Они направлялись прямо на пожар. Маврикий Николаевич всё еще не терял надежды встретить хоть какую-нибудь телегу, но никто не попадался.
– Неужто это в самом деле вы? – вскричала Лиза, оглядывая его в скорбном удивлении, сменившем первый порыв ее бессознательной радости.
– Lise! – вскричал и Степан Трофимович, бросаясь к ней тоже почти в бреду. – Chere, chere, неужто и вы… в таком тумане? Видите: зарево! Vous etes malheureuse, n’est-се pas? [218]
Вижу, вижу, не рассказывайте, но не расспрашивайте и меня. Nous sommes tous malheureux, mais il faut les pardonner tous. Pardonnons, Lise [219] , и будем свободны навеки. Чтобы разделаться с миром и стать свободным вполне – il faut pardonner, pardonner et pardonner [220] !
218
Вы несчастны, не правда ли? (франц.).
219
Мы все несчастны, но нужно их простить всех. Простим, Лиза (франц.).
220
нужно прощать, прощать и прощать! (франц.).
– Но зачем вы становитесь на колени?
– Затем, что, прощаясь с миром, хочу, в вашем образе, проститься и со всем моим прошлым! – Он заплакал и поднес обе ее руки к своим заплаканным глазам. – Становлюсь на колена пред всем, что было прекрасно в моей жизни, лобызаю и благодарю! Теперь я разбил себя пополам: там – безумец, мечтавший взлететь на небо, vingt deux ans [221] ! Здесь – убитый и озябший старик-гувернер… chez ce marchand, s’il existe pourtant ce marchand… [222] Но как вы измокли. Lise! – вскричал он, вскакивая на ноги, почувствовав, что промокли и его колени на мокрой земле, – и как это можно, вы в таком платье?.. и пешком, и в таком поле… Вы плачете? Vous etes malheureuse? [223] Ба, я что-то слышал… Но откуда же вы теперь? – с боязливым видом ускорял он вопросы, в глубоком недоумении посматривая на Маврикия Николаевича, – mais savez-vous l’heure qu’il est [224] !
221
двадцать два года (франц.).
222
у этого купца, если только он существует, этот купец… (франц.).
223
вы несчастны? (франц.).
224
но знаете ли вы, который теперь час (франц.).
– Степан Трофимович, слышали вы что-нибудь там про убитых людей… Это правда? Правда?
– Эти люди! Я видел зарево их деяний всю ночь. Они не могли кончить иначе… (Глаза его вновь засверкали.) Бегу из бреду, горячечного сна, бегу искать Россию, existe-t-elle la Russie? Bah, c’est vous, cher capitaine! [225] Никогда не сомневался, что встречу вас где-нибудь при высоком подвиге… Но возьмите мой зонтик и почему же непременно пешком? Ради бога возьмите хоть зонтик, а я всё равно где-нибудь найму экипаж. Ведь я потому пешком, что Stasie (то есть Настасья) раскричалась бы на всю улицу, если б узнала, что я уезжаю; я и ускользнул сколь возможно incognito. Я не знаю, там в «Голосе» пишут про повсеместные разбои, но ведь не может же, я думаю, быть, что сейчас, как вышел на дорогу, тут и разбойник? Chere Lise [226] , вы, кажется, сказали, что кто-то кого-то убил? О mon Dieu [227] , с вами дурно!
225
существует ли она, Россия? Ба, это вы, дорогой капитан! (франц.).
226
Дорогая Лиза (франц.).
227
О боже мой (франц.).
– Идем, идем! – вскричала как в истерике Лиза, опять увлекая за собою Маврикия Николаевича. – Постойте, Степан Трофимович, – воротилась она вдруг к нему, – постойте, бедняжка, дайте я вас перекрещу. Может быть, вас бы лучше связать, но я уж лучше вас перекрещу. Помолитесь и вы за «бедную» Лизу – так, немножко, не утруждайте себя очень. Маврикий Николаевич, отдайте этому ребенку его зонтик, отдайте непременно. Вот так… Пойдемте же! Пойдемте же!
Прибытие
их к роковому дому произошло именно в то самое мгновение, когда сбившаяся пред домом густая толпа уже довольно наслушалась о Ставрогине и о том, как выгодно было ему зарезать жену. Но все-таки, повторяю, огромное большинство продолжало слушать молча и неподвижно. Выходили из себя лишь пьяные горланы да люди «срывающиеся», вроде как тот махавший руками мещанин. Его все знали как человека даже тихого, но он вдруг как бы срывался и куда-то летел, если что-нибудь известным образом поражало его. Я не видел, как прибыли Лиза и Маврикий Николаевич. Впервой я заметил Лизу, остолбенев от изумления, уже далеко от меня в толпе, а Маврикия Николаевича даже сначала и не разглядел. Кажется, был такой миг, что он от нее отстал шага на два за теснотой или его оттерли. Лиза, прорывавшаяся сквозь толпу, не видя и не замечая ничего кругом себя, словно горячечная, словно убежавшая из больницы, разумеется, слишком скоро обратила на себя внимание: громко заговорили и вдруг завопили. Тут кто-то крикнул: «Это ставрогинская!» И с другой стороны: «Мало что убьют, глядеть придут!» Вдруг я увидел, что над ее головой, сзади, поднялась и опустилась чья-то рука; Лиза упала. Раздался ужасный крик Маврикия Николаевича, рванувшегося на помощь и ударившего изо всех сил заслонявшего от него Лизу человека. Но в тот же самый миг обхватил его сзади обеими руками тот мещанин. Несколько времени нельзя было ничего разглядеть в начавшейся свалке. Кажется, Лиза поднялась, но опять упала от другого удара. Вдруг толпа расступилась, и образовался небольшой пустой круг около лежавшей Лизы, а окровавленный, обезумевший Маврикий Николаевич стоял над нею, крича, плача и ломая руки. Не помню в полной точности, как происходило дальше; помню только, что Лизу вдруг понесли. Я бежал за нею; она была еще жива и, может быть, еще в памяти. Из толпы схватили мещанина и еще трех человек. Эти трое до сих пор отрицают всякое свое участие в злодеянии, упорно уверяя, что их захватили ошибкой; может, они и правы. Мещанин, хоть и явно уличенный, но, как человек без толку, до сих пор еще не может разъяснить обстоятельно происшедшего. Я тоже, как очевидец, хотя и отдаленный, должен был дать на следствии мое показание: я заявил, что всё произошло в высшей степени случайно, через людей, хотя, может быть, и настроенных, но мало сознававших, пьяных и уже потерявших нитку. Такого мнения держусь и теперь.Глава четвертая
Последнее решение
В это утро Петра Степановича многие видели; видевшие упомнили, что он был в чрезвычайно возбужденном состоянии. В два часа пополудни он забегал к Гаганову, всего за день прибывшему из деревни и у которого собрался полон дом посетителей, много и горячо говоривших о только что происшедших событиях. Петр Степанович говорил больше всех и заставил себя слушать. Его всегда считали у нас за «болтливого студента с дырой в голове», но теперь он говорил об Юлии Михайловне, а при всеобщей суматохе тема была захватывающая. Он сообщил о ней, в качестве ее недавнего и интимнейшего конфидента, много весьма новых и неожиданных подробностей; нечаянно (и, конечно, неосторожно) сообщил несколько ее личных отзывов о всем известных в городе лицах, чем тут же кольнул самолюбия. Выходило у него неясно и сбивчиво, как у человека не хитрого, но который поставлен, как честный человек, в мучительную необходимость разъяснить разом целую гору недоумений и который, в простодушной своей неловкости, сам не знает, с чего начать и чем кончить. Довольно тоже неосторожно проскользнуло у него, что Юлии Михайловне была известна вся тайна Ставрогина и что она-то и вела всю интригу. Она-де и его, Петра Степановича, подвела, потому что он сам был влюблен в эту несчастную Лизу, а между тем его так «подвернули», что он же почти проводил ее в карете к Ставрогину. «Да, да, хорошо вам, господа, смеяться, а если б я только знал, если б знал, чем это кончится!» – заключил он. На разные тревожные вопросы о Ставрогине он прямо заявил, что катастрофа с Лебядкиным, по его мнению, чистый случай и виновен во всем сам Лебядкин, показывавший деньги. Он это особенно хорошо разъяснил. Один из слушателей как-то заметил ему, что он напрасно «представляется»; что он ел, пил, чуть не спал в доме Юлии Михайловны, а теперь первый же ее и чернит, и что это вовсе не так красиво, как он полагает. Но Петр Степанович тотчас же защитил себя: «Я ел и пил не потому, что у меня не было денег, и не виноват, что меня туда приглашали. Позвольте мне самому судить, насколько мне быть за то благодарным».
Вообще впечатление осталось в его пользу: «Пусть он малый нелепый и, конечно, пустой, но ведь чем же он виноват в глупостях Юлии Михайловны? Напротив, выходит, что он же ее останавливал…»
Около двух часов разнеслось вдруг известие, что Ставрогин, о котором было столько речей, уехал внезапно с полуденным поездом в Петербург. Это очень заинтересовало; многие нахмурились. Петр Степанович был до того поражен, что, рассказывают, даже переменился в лице и странно вскричал: «Да кто же мог его выпустить?» Он тотчас убежал от Гаганова. Однако же его видели еще в двух или трех домах.
Около сумерок он нашел возможность проникнуть и к Юлии Михайловне, хотя и с величайшим трудом, потому что та решительно не хотела принять его. Только три недели спустя узнал я об этом обстоятельстве от нее же самой, пред выездом ее в Петербург. Она не сообщила подробностей, но заметила с содроганием, что он «изумил ее тогда вне всякой меры». Полагаю, что он просто напугал ее угрозой сообщничества, в случае если б ей вздумалось «говорить». Необходимость же попугать тесно связывалась с его тогдашними замыслами, ей, разумеется, неизвестными, и только потом, дней пять спустя, догадалась она, почему он так сомневался в ее молчании и так опасался новых взрывов ее негодования…
В восьмом часу вечера, когда уже совсем стемнело, на краю города, в Фомином переулке, в маленьком покривившемся домике, в квартире прапорщика Эркеля, собрались наши в полном комплекте, впятером. Общее собрание назначено было тут самим Петром Степановичем; но он непростительно опоздал, и члены ждали его уже час. Этот прапорщик Эркель был тот самый заезжий офицерик, который на вечере у Виргинского просидел всё время с карандашом в руках и с записною книжкой пред собою. В город он прибыл недавно, нанимал уединенно в глухом переулке у двух сестер, старух мещанок, и скоро должен был уехать; собраться у него было всего неприметнее. Этот странный мальчик отличался необыкновенною молчаливостью; он мог просидеть десять вечеров сряду в шумной компании и при самых необыкновенных разговорах, сам не говоря ни слова, а напротив, с чрезвычайным вниманием следя своими детскими глазами за говорившими и слушая. Лицо у него было прехорошенькое и даже как бы умное. К пятерке он не принадлежал; наши предполагали, что он имел какие-то и откуда-то особые поручения, чисто по исполнительной части. Теперь известно, что у него не было никаких поручений, да и вряд ли сам он понимал свое положение. Он только преклонился пред Петром Степановичем, встретив его незадолго. Если б он встретился с каким-нибудь преждевременно развращенным монстром и тот под каким-нибудь социально-романическим предлогом подбил его основать разбойничью шайку и для пробы велел убить и ограбить первого встречного мужика, то он непременно бы пошел и послушался. У него была где-то больная мать, которой он отсылал половину своего скудного жалованья, – и как, должно быть, она целовала эту бедную белокурую головку, как дрожала за нее, как молилась о ней! Я потому так много о нем распространяюсь, что мне его очень жаль.