Без риска остаться живыми
Шрифт:
– Это Вега.
– Знакомое название. В детстве когда-то слышал. Давно.
– А вон та яркая, видишь, справа, над самым лесом...
– Из себя такая оранжевая?
– Вот-вот. Это Арктур.
– А что она обозначает?
– Да в общем ничего, - неожиданно для себя самого смешался Кулемин. Красивая звезда... Есть в ней что-то такое...
Он поймал себя на том, что чуть было не стал распространяться об эстетическом волнении, какое всегда вызывала в нем звездная графика, о том философском умонастроении, о той приятной грусти, которые всегда дарило ему звездное небо. Названия созвездий звучали для него музыкой и вызывали длинную цепь приятных ассоциаций. Наконец, - и это было самым существенным - некоторые звезды были для него как бы вешками, напоминаниями о реальных, приключившихся с ним
а вот эту звезду ты знаешь, мой мальчик? Это Мира, что в переводе с латыни значит "дивная"; она то вспыхивает ярко, то совсем угасает; думаешь - нет ее, а она уже вновь горит; она дышит, она живет, совсем как человек; ведь и нам иногда не мешает перевести дух, не так ли, мой мальчик? чтобы собраться с силами - и снова за дело...
– Разве это возможно рассказать? Разве это возможно понять - если не имеешь подобного же опыта?.. Жизнь, если чуть отстраниться, иногда кажется смешной и глупой. От первого, поразившего мальчишечье воображение красивого слова "Мира", - к изучению латыни, а затем - итальянского, наконец - Ренессанса... А если бы не было той ночи и вопроса: а вот эту звезду ты знаешь, мой мальчик? как бы асе оно повернулось?..
– А вообще-то какие-нибудь звезды ты знаешь, лейтенант?
– Ну конечно, - невозмутимо ответил Пименов.
– Большую Медведицу знаю. И Полярную. Мне одной Полярной за глаза хватает. На все случаи жизни.
– Понимаю...
Этот практический подход, этот невольный меркантилизм... Имел ли право Кулемин даже молча, не высказывая вслух, винить Пименова? Нет, конечно. Что он видел, этот лейтенант?
– бон, окопы, минные поля, искаженные предсмертным изумлением лица часовых, пену в углах рта у пленных... А красота... Красоте надо учить. Может быть обязательно с детства... А если это действительно так?
– вдруг подумал Кулемин.
– Боже мой! ведь если это действительно так, сколько людей никогда не узнают, что это такое...
...Когда растаяла, сошла на нет его задумчивость, его вселенская меланхолия, - этого Кулемин и сам не заметил. Потому что, хотя мысли его были заняты вроде бы посторонними предметами, но уши слушали, а глаза смотрели; он непроизвольно делал свое дело, и в какой-то момент, очень плавно вся его нервная энергия сосредоточилась на слухе. Он ловил, ловил что-то неясное, скорее угадываемое... Наконец убедился: где-то далеко за рекой возник и неумолимо надвигался гул моторов. Положил руку на плечо Пименова, и тот, чуть слышно с пониманием отозвался:
– Да.
Гул приближался неторопливо. Он становился все отчетливей, и хотя лес его глушил, вскоре стало возможно различать даже отдельные моторы. Темнота помогала слушать, но путала ориентировку. Сколько сейчас до головного: километр? или, может быть, полтора? может быть, надо что есть духу бежать к ближайшему НП и поднимать тревогу?..
Но нет. Гул стал дробиться еще четче, словно оркестр распадался на отдельные неслаженные инструментальные партий. Расползаются в стороны.
– Танки?
– Тягачи, - сказал Пименов.
– Налегке идут.
– Пожалуй...
Подтверждения не пришлось дожидаться долго; минут через двадцать к ровному рокоту моторов начали примешиваться куда более натужные звуки; теперь моторы выли и стонали, и чем дальше, тем больше становилось таких.
– Уходит немец, - с уверенностью заключил Пименов то, о чем они оба догадались уже давненько.
– Технику оттягивает.
Кулемин хотел было попросить, чтобы лейтенант послал с донесением одного из разведчиков, но передумал.
– Ты еще понаблюдай за ними, Паша...
Он совершенно бессознательно, непроизвольно назвал лейтенанта по имени. Это было впервые, и Кулемин даже сам опешил, потом решил: ничего. Они оба поняли, что это было знаком признания.
– Пойду доложу сам.
Как тень выскользнул из окопа и, неслышно ступая (что было непросто в такой тьме и вовсе не обязательно сейчас, но доставляло ему удовольствие самим фактом: он любил и умел ходить, как настоящий разведчик), пошел на командный пункт.
6
Полковник Касаев еще и не собирался ложиться, работал.
Он внимательно слушал Кулемина, ни разу не перебил, правда, и не взглянул на капитана ни разу, смотрел в угол палатки, время от времени проводя сложенной лодочкой правой ладошкой то по своему седому бобрику, то по усам. Он дал выговориться Кулемину полностью, и даже загнал в угол своим молчанием: Кулемин высказал все возможные соображения об отходе противника, почувствовал, что не убедил, начал опять - более пространно, вдаваясь бог весть в какие детали и соображения... Самому стало скучно. Замолчал.Полковник подождал, всем своим видом показывая, что ждет продолжения.
– Все?
– спросил он наконец.
– Все, - со злостью ответил Кулемин, понимая, что надо было доложиться в несколько слов: это было бы и солиднее, и независимо как-то. А то, предчувствуя неизбежный финал, на минуту смалодушничал, а теперь самому на себя смотреть неловко.
– Так от, капитан, байки будешь после войны детям рассказывать. Ты мне хвакты давай! Ясно?
– Так точно.
– Можешь идти.
И опять отвернулся, нагнулся над картой, давая понять, что и без того потерял из-за ерунды прорву времени.
Кулемин ушел к себе, написал официальный приказ лейтенанту Пименову на взятие "языка", и отослал его со связным. Сам лег вздремнуть, велев разбудить немедленно, как только прибудут сведения от любой из групп.
Сон не шел. Кулемин думал о полковнике, сначала с обидой, которая ослепляла и заслоняла собою все, потом он сказал себе: "Не злись, а постарайся понять этого человека. Ну ладно, у него комплексы. Где-нибудь прежде обжегся на горячем, теперь на холодное дует. К тому же - педант... Или просто у человека судьба не сложилась, и он в обиде на весь белый свет?.. Наконец, у него элементарно недостает культуры... и недостает ума, чтобы или примириться с этим, или постараться наверстать упущенное, что-то выправить... Впрочем, полковник, кажется, из тех людей, что упорствуют на своих недостатках, пытаются выставить их, как достоинства; во всяком случае, ищут этому если не оправдания, так аргументы. Ну конечно же, как я этого сразу не понял!- думал Кулемин.
– Полковник из тех неинтеллигентных людей, которые, по роду своей деятельности постоянно соприкасаясь с людьми интеллигентными, чтобы не чувствовать себя хоть в чем-то ниже их, каждым своим жестом, каждым словом демонстрируют презрение к "этому ненужному и даже вредному балласту", к "этим буржуйским штучкам", к "этому запудриванию мозгов". Физический труд, земля и машина учат проще и верней, истинней, - эта философия не нова. И популярна среди ленивых умом людей. Но ведь еще Маркс об этом говорил, и Ленин... где ж Ленин писал об этом?
– попытался вспомнить Кулемин, и вспомнил почти сразу. Ну конечно же, в "Что делать?" Ильич писал, что идеи сами не приходят к человеку, что физический труд воспитывает в человеке не философа, а раба с психологией мещанина. Не буквально так, но очень близкими к этим словами. Жаль!
– был бы я дома сейчас, встал бы от стола, подошел к стеллажу, выбрал бы нужный том, сейчас уже и не помню, какой, - то ли второй, то ли третий, - и через минуту нашел бы это место...
Ему стало так радостно от неожиданно нахлынувшей из прошлого уверенности в своих интеллектуальных силах, в своих знаниях, что он забыл неприятный разговор, и вообще о полковнике перестал помнить. Впервые за всю эту долгую и тяжелую войну он подумал о своем будущем - и вдруг понял, что к Ренессансу, пожалуй, больше не возвратится. К чему он придет, чем займется - этого Кулемин пока не знал, да и рано было решать; даже загадывать рано. Но с Ренессансом покончено, сказал он себе, прислушался к себе - и не услышал в душе не только отзвука, даже боли не услышал. Значит, давно уже отмерла пуповина, а я лишь сегодня осознал. Но это жило во мне давно, думал он, и когда я на огорчение своим старикам вдруг прервал научную карьеру н пошел в военное училище, потому что война была уже не на горизонте, она стояла на пороге, и я не желал быть наблюдателем и сознательно в этот час испытаний слил свою судьбу с судьбой своего народа, - вот почему этот разрыв с кабинетно-музейной учёностью (конечно же, я был уверен тогда, что это временная мера) достался мне так легко. Ну что ж, я всегда старался понять себя и быть верным себе, не мешать себе, и вот еще раз жизнь подтвердила мою правоту...