Без рук, без ног
Шрифт:
Это, конечно, анекдот. Но все-таки ночью в трамвае не то что днем. Дело даже не в толкотне. Ночью за окном черно, ни черта не разглядишь. И скучные места проносятся быстро, а днем, трамвай еле тащится по унылым улицам. В Москве сколько угодно скучных кварталов. Едешь-едешь — и никак не кончатся. Вдруг мне захотелось с отцом за город. Если уж нельзя на Днепр, на острова, то хотя бы просто под Москву, где грибов навалом. Лежали бы на траве, я бы шуровал в костерке, а он бы чего-нибудь рассказывал, пусть не про эту, про старую войну, из книг или что-нибудь просто смешное. Он здорово рассказывает. Даже «Золотого теленка» может передать смешней, чем в книжке. У него с юмором в порядке. Вообще он стоящий мужик, лично храбрый, то есть перед опасностью, а не перед
Иногда зверски хочется за город. Не на огород, а именно за город. В Днепропетровске мы с отцом каждое воскресенье ездили на острова. Так просто, ни для чего. Рыбу ловить не умеем и плаваем средне. А когда на реку еще рано или осенью — уезжали на велосипедах. Нашли одно место — совсем не похоже на южную природу. Холмы, и дубы на них. Отец называл его: «О, русская земля, ты уже за холмом!»
Оказывается, я потом узнал, это строка из «Слова о полку Игореве». Но самое чудное, что это место с холмами еще сто лет назад существовало и отец туда ездил с девчонкой, когда чуть старше меня был. Это она так холм окрестила. Наверно, я думал, стоящая была. Высокая, длинноногая. Глаза серые, волосы светлые. Может, стихи читала или еще лучше — прозу. Какие-нибудь рассказы из старой жизни, где девушки читают книги над прудами, а у их ног лежат большие серые собаки. Иногда зверски хочется такой тишины. Чтоб никто не теребил, никуда спешить не надо было. Чтоб было как у Есенина:
Не у всякого есть свой близкий,
Но она мне, как песня, была,
Потому что мои записки
Из ошейника пса не брала.
Но самое-самое чудное, что, оказывается, эта девчонка с холмов и есть моя мать. Это она приезжала в Днепропетровск на какой-то комсомольский слет (тогда еще была активисткой) и случайно познакомилась с отцом. Вот оно как. А я все с мамашей ругаюсь…
Словом, все не так просто. Иногда злюсь, что мне всего семнадцать, а я уже, когда смотрю на девчонку, думаю: а какие у нее ноги? А руки? А плечи? Не то чтобы глазами раздеваю, но все-таки приглядываюсь. А вот сегодня утром у кино просто беседовал. Хорошо бы ее снова встретить и прямо так сказать: «А я все вас вспоминал и жутко жалел, что не спросил телефона». Так честно, глаз не отводя, сказать, чтоб она точно поняла, что я о ней думал, а чего нет. С такими девчонками нельзя грубо обращаться. Тогда на свете вообще ничего хорошего не останется…
— Не грусти, Топса, — сказал отец. — Теперь ты уже взрослый. Самое трудное — позади. Немцев побили.
— А ты демобилизуешься?
— Ну, там видно будет. Кто ж тебе все-таки синяк посадил?
— Да там. Одни типы. Это по ошибке.
— Будь с Бертой и Федором повнимательней. Сам знаешь, сына потеряли.
— Угу…
— Ну и мне, разумеется, пиши. Я протелеграфирую полевую почту.
— Почему полевую?
— Мы, наверно, не на одном месте будем.
— А!.. Только, знаешь… я лучше все-таки останусь в Москве. Мутит меня от щирого юга…
— Топса, мы договорились.
— Ну, чего ты боишься? Хочешь, до маминого приезда перейду в общежитие?
— Нет, сын. Дело решенное. Все. Приказы не обсуждаются.
Я собрался с духом и решил не спорить. Пусть едет. У меня в запасе еще месяц. Чего заранее расстраиваться.
— Ну, не дуйся. Выше морду, Валерка, — сказал отец. — Я тоже не в Москве учился. — Он тронул мне подбородок. Рука у него была сильная. Наверно, наравне с солдатами траншеи рыл. Он хоть и бахвал, но демократ,
носа не задирает и готов все сам за других делать. Наверно, на войне ему нравилось еще и потому, что все доводил до конца. На гражданке он зашивался со всякими переделками. Все сроки запарывал.Трамвай гремел, как консервная банка. Мы стояли на площадке. Грустно было и холодно. И еще тревожно. Всего один день свободы мне выпал и тот кончается. А утром встречай Коромысловых. Я их ей-богу любил, но сейчас они были совсем некстати. К тому же встретишь и сразу на кладбище. А не пойти нельзя. Старик был ко мне добр, и я его уважал. А сейчас даже поплакать некогда.
— Возьмешь на вокзал Гришку. Если запоздает поезд — пусть встретит. Он ведь их узнает.
— Там, наверно, Фира Евсеевна будет, — сказал я.
Фира — Бертина двоюродная. Наверняка они ей телеграфировали. Тем более поезд приходит в воскресенье. Они, наверно, у Фиры пожить рассчитывали. Ведь не знали, что мать в Германию улетит. Они и раньше мать не жаловали, а последние два года и вовсе не переписывались. Берта сердилась, что мать меня сманила в Москву, да еще в тот момент, когда убили Сережку.
— Пусть у нас поживут, — сказал отец. — Гришка где-нибудь пристроится. Или одну ночь поспит с тобой. В общем, пусть сам мозгами раскинет. Он ничего паренек. Серьезный. Не то что некоторые. — Он снова взял меня за подбородок.
— Выглядишь ты, малый, плохо. Глаза красные и морда — во, — он втянул щеки и изобразил мою худобу.
— Не выспался, — ответил я. — Маму провожал. Вернулся — Гришка сидит на чемодане. Поговорили — уже утро. Я и не ложился.
— Тогда давай у метро распрощаемся и иди-ка ты, брат, поспи. А то у тебя встречи, приезды, похороны, а возраст, надо сказать, самый туберкулезный. Иди-иди.
Он вытолкнул меня из трамвая. Как раз была остановка Стадион «Динамо».
В вагоне метро я немного отошел. Но отец был все таким же грустным, усталым до дьявола. По-моему, даже злился, что я увязался за ним. В этот приезд он был еще чуднее. Словно что-то скрывал, недоговаривал.
— Да хоть куда едешь — скажи!
Он отнекивался, потом сказал, что в Сибирь.
— С Казанского?
— Предположим.
— С Ярославского?
— Ладно, Валерик. Не твоего ума дело.
— Чудно получается, — сказал я. — Коромысловы из Сибири, ты — в Сибирь. Скажи, хоть далеко?!
— Там видно будет. Чего пристал?
— Хорошо, не говори. На вокзале погляжу, что за поезд.
— Попробуй только, — погрозил он. Но улыбка у него была невеселая.
Мы вылезли на «Площади Свердлова», а на «Охотном» он буквально вытолкнул меня из вагона и язык через стекло показал. Я даже не рассердился, потому что мне вдруг померещилось, что я вижу отца в последний раз. Но эта мысль проскочила еще быстрей пустого вагона, из которого он показывал язык.
Я махнул ему рукой. Сейчас в самом деле захотелось напиться. Таким быть пьяным, чтоб без страху сверзиться с платформы на электрические рельсы. Шмяк — и ты весь угольный, одна пыль-копоть.
Я доехал до «Библиотеки имени Ленина». На пересадку уже не пускали. Пришлось вылезти и идти пешком. По улице Фрунзе дул ветер. Я продрог. Но, когда перешел площадь и свернул на Большую Молчановку, стало теплее. Я словно чуял, что завтра всему конец, и шел быстро. Каблуки, как вчера, опять стучали по обе стороны улицы, а потом по обе стороны переулка, самого замечательного в стране Трубниковского переулка, будь он трижды проклят. Риткин серый дом висел над ним, как скала, словно рухнуть на него собирался.
У Марго, в той комнате, из которой она махала мне рукой, горел нижний свет. Я подумал: вдруг она одна дома? Сегодня суббота, может, родители с братом укатили к родичам на дачу. Я подобрал на клумбе засохший комок земли и осторожно кинул в раму. Ритка показалась в окне. Руки у нее были открыты по самые плечи. Я ее поманил. Она кивнула. Я показал на асфальт. Она покачала головой и повела рукой вправо. Мы были, наверное, со стороны похожи на глухонемых. Наконец я сообразил, что она зовет меня в парадное.