Без срока давности
Шрифт:
Еще одну из комнат в институтском «особняке» занимала не менее загадочная и столь же малообщительная личность с фамилией Калошин. Прибыл он вскоре вслед за Могилевским и тоже с командировочным предписанием из Москвы. Калошин представился врачом-токсикологом. За неимением других возможностей ему предложили поселиться в том же доме. Калошин разместился на противоположной стороне от каморки Могилевского. Однако и тот и другой пожелали, чтобы у них была своя телефонная связь. Проблемы это не составило — десятиномерной коммутатор непонятного научного учреждения был задействован лишь наполовину. Новым абонентам поставили военные полевые телефоны с индукторами, лишь запараллелив аппараты
Могилевский и Калошин никем не интересовались и сами никого особенно не интересовали. Однако они обнаруживали явное любопытство в отношении друг друга. Говорят, периодически общались, вели длинные светско-философские беседы о превратностях судьбы, сложности бытия, бренности мирской жизни. Иногда эти беседы проходили за бутылкой столового вина, но пьяными их никто не видел. Засиживались далеко за полночь. Прошлой своей жизни они никогда не касались. И потому никто толком не знал, есть ли у них где-то родственники, близкие или друзья, или они одни на белом свете.
Из единственного окна жилища Могилевского открывался вид на песчаный морской берег, почему-то всегда пустынный. Лишь одинокий тополь с облезлой, старой корой стоял метрах в пятидесяти от дома и скрашивал общую унылую картину. Его вылезшие из песка вековые корни были уже не в состоянии наполнить живительной силой верхние листья и ветви, отчего верхушка щетинилась вылезавшими из-под нижнего зеленого яруса многометровыми сухими сучьями. С первого взгляда издали они ассоциировались со скелетом какого-то мифического монстра, поднявшего к небу свои скрюченные, иссохшие пальцы.
И только по утрам эти белые отмершие ветки оживали. Старый тополь почему-то очень привлекал огромную стаю черных птиц. Едва оранжевый солнечный диск показывался из-за моря, как все окружающее пространство мгновенно оглашалось громким карканьем и хлопаньем бесчисленных крыльев. Сотни черных ворон стремительно налетали на одинокий тополь, дружно облепляя голые ветки. Примерно стольким же не хватало места на обнаженных сучках, однако зеленую часть дерева они занимать не хотели. Выставив вперед крючкастые лапы, щелкая длинными клювами, опоздавшие птицы яростно набрасывались на более прытких своих сородичей, успевших захватить раскачивающийся насест. Верхушка дерева превращалась в огромный, шевелящийся на фоне неба комок из черных развевающихся лохмотьев. Его покровы, голова и клочкастые волосы постоянно меняли свои очертания в зависимости от поведения и расположения птиц. Живое привидение то жутко покачивалось, то вытягивалось ввысь, то медленно разрасталось во все стороны. От него то и дело отваливались большие черные хлопья. А в окружающем призрак пространстве продолжалась неистовая пляска, сопровождавшаяся яростным гвалтом. Все это явно походило на некий мистический спектакль в исполнении черных бестий, веселившихся каждое утро по одному и тому же сценарию.
Однако весь этот базар длился не более десяти минут и обрывался так же внезапно, как и начинался. Словно повинуясь какому-то невообразимому загадочному знаку режиссера, неистовая воронья пляска разом прекращалась. Вся стая вдруг стремительно срывалась с дерева и с тем же яростным карканьем устремлялась прочь. Она быстро растворялась на фоне зеленевших невдалеке гор. И все вокруг успокаивалось до следующего утра.
Могилевский очень быстро привык к визитам черных птиц. Они каждое утро с минутной точностью служили своеобразным сигналом побудки, мгновенно прерывая сон. Вороны сполна заменяли ему старый, часто останавливавшийся будильник, надрывный звонок которого он чаще всего вообще не воспринимал. И потом, Григорий Моисеевич ощущал себя при виде птиц
одиноким и мудрым, с раннего утра настраиваясь на философский тон.Десять лет тюремного заключения превратили его в настоящего философа. Он научился жить один, и, когда жена еще до того, как его отправили в Махачкалу, робко заикнулась о том, что готова все бросить и ехать за ним следом, Григорий Моисеевич отговорил ее от такого шага. К чему бросать налаженный быт, детей, а теперь и внуков, которые в ней нуждаются. Он спокойно выдержит и один. Потом добьется того, чтобы его воссоединили с семьей.
Как-то воскресным вечером Калошин пригласил Могилевского к себе. Это приглашение ничем не отличалось от всех предыдущих. Встретил гостя, как всегда, прямо в дверях с приветливой улыбкой и радушно пригласил к столу.
— Скучно мне что-то одному стало, Григорий Моисеевич. Составьте, пожалуйста, компанию. Давайте, коллега, позволим себе сегодня по стаканчику доброго винца, — предложил Калошин. — Угощайтесь: персики, яблоки — все свежее, с местного базара.
— Сердце, знаете ли, иногда пошаливает, — пожаловался было Могилевский. — Кольнуло — сразу иду в аптеку, беру валерьянку, валидол. Но сегодня так и быть, уклоняться не стану. Разве можно отказаться от приятной компании.
За долгие годы отсидки самым интересным выдалось общение с Эйтингоном и Судоплатовым. Они научили Григория Моисеевича разбираться в людях, оценивать их внутренние побуждения, степень их искренности. Для них такие вещи были частью работы, а неспособность распознавать намерения собеседника могла стоить им жизни. Они вспоминали старых коллег, давали им точные характеристики, угадывали подчас самые тайные их занятия и желания.
Могилевский при таких разговорах чаще всего молчал, наслаждаясь тонкой психологической проницательностью своих старых друзей. «Надо всегда доверять своему первому впечатлению, — любил повторять Наум Эйтингон. — Если вас при первой встрече что-то смутило или насторожило, либо попытайтесь разобраться в этом и доискаться до причины, либо перестаньте общаться с этим человеком».
Калошин настораживал профессора. Он чего-то постоянно недоговаривал, избегал прямого взгляда, да и улыбка у него была скользкая, неискренняя. Разобраться, в чем тут дело, Григорий Моисеевич не мог, он слишком устал от жизни, чтобы подвергать себя подобным изнурительным изысканиям. Могилевский лишь старался избегать частого общения с ним, но полностью запретить себе видеться с ним не мог. После того случая с анекдотом про Хрущева с Григорием Моисеевичем почти никто не разговаривал. Лишь Калошин заполнял этот вакуум, а жить совсем без общения с людьми профессор не мог.
— Спасибо за комплимент, — приторно улыбнулся Калошин, убирая с большого старинного кресла книги. Располагайтесь, как у себя дома! Представляете, на старом базаре за три рубля купил, а кресло девятнадцатого века. Его только отлакировать — и будет как новое. Присаживайтесь, снимайте пиджак, сегодня тепло…
— Да, душновато что-то нынче. Может, немного вина действительно перед сном не повредит… — неуверенно проговорил Григорий Моисеевич, сняв пиджак и садясь в старое кресло.
— Ну вот и прекрасно. Не будете возражать, если я вам предложу попробовать вот этого вина? Домашнее, здешней выработки. «Кям ширин» называется. Оно сладкое, и градусов немного. — Калошин поставил на стол бутылку красного вина и небольшую тарелку с острым сыром, разломал лепешки, принес зелень.
— Вы так любезны, коллега…
— Ну что вы, это так, по-соседски. Себе, с вашего позволения, налью, пожалуй, крепленого. Мне больше нравятся терпкие, с запахом миндаля. Здесь их хорошо делают.