Без суда и следствия
Шрифт:
— Что ты говорил про родителей? — спросила я.
— Вроде бы приличные, не то что у Димы Морозова. Без конфликтов, без отклонений. У Тимура Кураева — очень состоятельные. Папаша — мясник на рынке. Да, вот еще что мне удалось выудить у следователя: дети вроде бы знали, с кем Дима должен был встретиться утром, очевидно, они его ждали, а когда он не вернулся — отправились искать. Особенно когда они узнали, что Диму убили… Я лично думаю, что дети точно знали убийцу — иначе зачем их вывезли за город и убили?
— Вывезли? Ты хочешь сказать — убийц было несколько?
— Нет, это я так, к слову. Милиция говорит, что один. Точно один — во всех трех случаях. Нет, ну ты представляешь себе этих родителей приличных? Которые не знали, не ведали, во что их деточки собираются вляпаться? Господи,
Болтовню Димки прервал мой шеф, Филипп Евгеньевич, сообщивший, что информация пока не поступила, но, если она поступит, меня обязательно вызовут, и отпустил домой.
Это было несколько лет назад, в год, когда меня вышибли из института. Я ходила на грани, и одна из знакомых силком потащила меня к модному психоаналитику (или психиатру). Он решил погрузить меня в гипнотический сон, но я совершенно не поддавалась гипнозу. Тогда он сказал, что я интересный случай в его практике и он решился попробовать другой способ. И объяснил:
— У вас ярко выраженное аутичное мышление. Это очень необычно, когда подобное явление и проявляется, и в то же время не проявляется так явно. Поэтому особенно важно то, что вы запомните.
Потом он стал произносить обычные слова (вы спокойны, вы спите и т. д.), я почувствовала, — как становится тяжелым мое тело. И вот что я запомнила лучше всего.
У меня были мокрые волосы — мокрые до такой степени, что вода стекала на лицо, плечи, грудь. Я сидела на песке, подогнув колени и обхватив их руками. Потом голова моя стала клониться все ниже и ниже, пока я не упала, а когда упала, песок начал забиваться в мои волосы, До корней, голова стала невыносимо тяжелой, теперь уже не вода, а песок струился мне в глаза, на лицо. Я пыталась стряхнуть его руками, но песчинки словно прилипали к коже намертво. Чтобы избавиться от наваждения (я боялась, что песок станет меня душить), я покатилась по песку и стала падать куда-то вниз, а потом открыла глаза и поняла, что падаю со скалы. Я летела вниз и чувствовала, как разрезаю собственным телом воздух. Кажется, я стала кричать, и тогда врач снял с меня сон. Он спросил, что запомнилось мне больше всего, больше, чем остальное, и я ответила — как песок забивался в мои волосы и еще страх, когда я падала со скалы. Тогда врач сказал, что никакому лечению меня подвергать не надо, что я сама себя излечу, смогу решить все свои проблемы, потому что достаточно сильный человек. Может, это странно и глупо, но, возвращаясь домой (медленно, нехотя останавливая машину у каждого светофора), я чувствовала, как невидимый песок снова намертво и тяжело забивается в мои волосы.
У подъезда стояли милицейские машины. Возле одной из них стоял коренастый омоновец небольшого роста. Он окинул меня дерзким, презрительным взглядом и плюнул на асфальт. Я резко затормозила, вышла из машины, с остервенением захлопнув дверцу, бросилась в подъезд. В вестибюле находились двое омоновцев. Я стала бегом подниматься по лестнице. Пустота отражалась от стен. Кто-то внутри оглушительно кричал о том, что я могла бы двигаться быстрее. А потом с Лестничной площадки я увидела распахнутую дверь своей квартиры. Я еще не знала, что произошло, только каким-то внутренним чувством понимала, что это — беда, непоправимая, страшная. Потому что не может быть ничего страшней, чем возвращаться домой и видеть настежь распахнутой дверь своей квартиры.
В прихожей я проталкивалась среди массы тел, облаченных в милицейскую форму, я рвалась сквозь них, мне казалось, что я топчусь на одном месте. Мне казалось, их было слишком много, заполнивших даже малейший просвет. Я рвалась сквозь живую стену, расталкивая кого-то руками, ничего не различая вокруг. И, ворвавшись в комнату, я закричала очень громко в окружившую меня пустоту, закричала, не слыша звука собственного голоса, но, наверное, достаточно громко, чтобы находящиеся в комнате повернулись ко мне.
— Что здесь происходит?
И тогда я увидела Андрея. Он сидел в кресле и держал перед собой руки, неестественно их согнув (мне сразу не пришло в голову, что черные браслеты на его запястьях — наручники). Пронырливый тип с фотокамерой снимал то комнату, то Андрея. Двое
омоновцев стояли за креслом. Еще двое рылись в шкафу, переворачивая ящики вверх дном, в центре стоял следователь из прокуратуры. Сосед-бизнесмен и какая-то женщина рядом с ним жались на диване. Несколько секунд я разглядывала картину полного разгрома в комнате, затем повторила более спокойно:— Что здесь происходит?
Следователь из прокуратуры подошел ближе, поморщился и сказал;
— Не кричите!
— Что здесь происходит?! Это мой дом, и я вас сюда не звала!
— Гражданка Каюнова, согласно статье Уголовного кодекса Российской Федерации в вашей квартире производится обыск. Вот ордер на обыск, подписанный прокурором.
Дрожащими руками я развернула бумагу, которую он мне протянул, — это действительно был ордер на обыск с подписью прокурора.
— Но я не понимаю, при чем тут обыск?
— Согласно статье 102-й Уголовного кодекса Российской Федерации ваш муж Андрей Каюнов арестован по обвинению в предумышленных убийствах Димы Морозова, Тимура Кураева и Алеши Иванова. В течение трех суток со времени ареста ему будет предъявлено обвинение.
Постепенно до меня стал доходить смысл его слов.
— Но это невозможно! Это какая-то чудовищная ошибка! Мой муж никого не убивал! Это ложь!
Я бросилась к Андрею — и остановилась как вкопанная, разглядев наручники. Мой муж посмотрел мне в глаза и сказал очень тихо:
— Таня…
Я резко повернулась к следователю:
— Вы не имеете права его арестовывать и обвинять! Это незаконно! Я буду жаловаться куда только можно! Это грязный поклеп и ложь! Вы не имеете права его арестовывать!!!
Следователь снова помахал перед моим лицом какой-то бумажкой.
— Ордер на арест, подписанный прокурором города.
А потом сразу стало темно — на несколько непостижимых секунд. Их хватило, чтобы я прислонилась к шероховатой поверхности стоящего рядом шкафа. В комнате слышался лишь протяжный скрип выдвигаемых ящиков, которые переворачивали, предварительно перерыв, прямо на стол. Горло сжал какой-то спазм, и я не могла произнести ни звука. Темнота стала медленно отступать. Было необходимо двигаться, что-то говорить, куда-то идти, чтобы показать себе самой — я еще жива, это не смерть, просто так продолжается мое существование на земле… Я хотела сойти с этого места. Андрея стащили с кресла и поволокли в спальню, за ним проследовали двое понятых и следователь, какой-то из омоновцев толкнул меня по направлению к двери. В спальне продолжился обыск. Я стояла в дверном проеме. Мои платья валялись на полу, постельное белье сдернули с кровати и швырнули в угол, личные бумаги (письма друзей, открытки, записки), мои старые институтские конспекты были разбросаны по всей комнате и белели поверх одежды, эскизы Андрея, его краски — все это скомканное, изорванное бросили в одну кучу под стол. Один рылся в моем туалетном столике — он методично вынимал ящик за ящиком, открывал все коробки, простукивал дно, стенки, потом на пол летела моя бижутерия и косметика, раскрытые духи выливались на ковер, создавая дикую удушливую атмосферу. Второй орудовал в шкафу — просматривал, прощупывал наши вещи. А я стояла на пороге и смотрела на них. Понятые жались на нашей кровати. Андрей с омоновцами и следователем находились в противоположном от меня углу. На спинке кресла повис мой лифчик. Это был очень красивый, дорогой и совсем новый лифчик — я надевала его всего два раза. С горечью мне подумалось, что больше я не смогу надеть эту вещь никогда.
И внезапно уже вторично дикий спазм сжал мне горло. Лифчик на спинке кресла — это было недопустимо, словно чья-то грубая рука вторглась в мою интимную жизнь, словно на поругание всех этих глазных пар было выставлено что-то беззащитное, очень личное, глубинное, мое. Это было ужасно, чудовищно. И дело не в том, что на интимную принадлежность моего туалета пялились злорадствующие чужие лица, а в том, что я не могла им помешать, ничего не могла сделать, скрыть, словно во мне самой уже не было ничего. Это было как по сердцу ножом. И вдруг я поняла, что сейчас закричу, что буду кричать, как озверевшее, потерявшее человеческий облик животное, до тех пор, пока не сойду с ума, пока не растворюсь в темноте от собственного крика.