Бездна
Шрифт:
нигде. Мой дом на корабле. Иногда я схожу на берег, каждый раз в новом городе, и, пока я
осматриваюсь, ко мне сбегаются девки без комплексов и народ, рекламирующий свои отели: я
произвожу на них впечатление человека, способного заплатить немаленькие деньги за
удовольствие. Потом бармен в очередной гостинице угодливо подливает мне водки в пустой
стакан, а на следующий день прощается со мной, стараясь выглядеть все таким же радушным. И
прячет глаза, потому что не хочет больше видеть моего лица.
Мой дом на
– серьезный повод задуматься о том, не сбежали ли с него уже все крысы.
А Майку мне стыдно смотреть в лицо, потому что он никогда не забудет, как я увел у него
Келли, и как она умерла после аборта. Аборт был самый профессиональный, и сделан он был на
мои деньги, немаленькие деньги – но что-то пошло не так. Это было очень, очень давно,
пятнадцать лет назад. Черт побери, мы все были молоды тогда и стремились выжать из
окружающего мира как можно больше удовольствий, мы пробовали экстази и героин, и
занимались любовью втроем на крышах ночных небоскребов – мы рвались уцепить побольше
кайфа в этой тусклой и серой пустоте, которую обыватели называют жизнью. Иногда это
удавалось – на сцене, когда тысячи поклонников, заглушая своими голосами грохот музыки,
повторяли за нами наши слова, или после особенно большой дозы, или после какой-нибудь совсем
безумной выходки, вроде прыжка с парашютом без инструктора и страховки. Келли была для меня
очередной новинкой, непробованным приключением, точно таким же, как и я для нее. Между
нами не было никакой любви, нам не нужны были дети. Просто однажды мы задержались в
студии после записи, и я сказал: “Что-то холодно становится”, а она подошла ко мне ближе, и ее
глубокие карие глаза шепнули: “Хочу тебя согреть...” Она была мягкой, податливой и
действительно горячей, горячей, как раскаленный воск, и ее духи пахли скошенной травой и
морской солью... а потом она сама предложила аборт. И не вернулась с него. Я знаю, я не убивал
ее. Но кто-то внутри не устает твердить мне об ином...
Сколько времени прошло с тех пор – чтобы забыть. Я знаю, Майк не забыл и втайне ненавидит
меня.
Потому что времени не существует.
Один из последних пунктов в казавшемся совсем недавно бесконечным тур-листе: пыльный
европейский город, пасмурный и насупленный, как обманутый жених. Пока нас везли из
аэропорта, мимо меня проплывали его полупризрачные, сумрачные образы: немые серенькие дома
в несколько этажей, жмущиеся к земле рынки под разноцветными выцветшими тентами,
мучительно-прямые – и абсолютно черные – шпили церквей, чьи квадратные, с четырьмя
поперечинками кресты болезненно впиваются в мягкую беззащитную плоть белесого неба.
Я художник. Я рисую словом. И иногда мои рисунки воплощаются в действительность. Но если
бы я был архитектором и рисовал бы карандашом на бумаге, я бы никогда в жизни не нарисовал
креста
с четырьмя поперечинками, который кажется крестом, с какой стороны на него нипосмотри. Это чертовски лицемерно. Православные церкви – в городе, откуда я родом, есть
несколько таких, - гораздо честнее по отношению к людям. Их кресты обращены плоской
стороной на запад, и на закате при хорошей погоде они светятся так, что хочется молиться, даже
завидев их издалека. Но чтобы увидеть такой крест, иногда нужно обойти вокруг церкви. Чтобы
увидеть – надо найти. Чтобы найти Бога, надо его искать.
3
...а чтобы поговорить с Богом – нужно встать с ним на равных. Раньше мне казалось, что я
способен на это. Потом понял, что обманывал себя.
Впрочем, я давно уже не верю в Бога – хотя возможно, это лишь бессознательный способ
замаскировать для себя это понимание. Я просто рисую словом и по привычке ищу вокруг себя
яркие образы. Скоро эта привычка станет мне мешать, а отвыкнуть от нее сложно –
приблизительно как слезть с иглы или бросить курить.
И отель здесь ничем не отличался от тысяч других пятизвездочных отелей по всему миру: те же
бархатные занавески на окнах, тот же шик и мебель в стиле ампир, много красного и золотого –
выглядит немного пошло и ярковато, но зато очень дорого.
Дорогие отели всегда чем-то напоминали мне дорогих шлюх. Они стремятся угодить любому,
кто заплатит, не разглядывая его лица – но будут презрительно поплевывать на тех, кто не имеет
достаточно средств, чтобы купить их. Было бы чем гордиться, думаю я разозленно. Почему я так
зол сегодня? на кого, на что? На эту погоду, склизкой мерзостью окутывающую мысли и
вгоняющую в глубокий депресняк, на скучный вид за окном, на не слишком расторопного
носильщика багажа?
...или на себя самого?
В моем городе – там, где когда-то родился я, и где до сих пор живут мои родители – у меня есть
страшно большая и замусоренная двухуровневая квартира в центре города. Я почти боюсь ее и
редко бываю там. Я не хочу нанимать горничных, которые будут тайком копаться в моих вещах и
мыслях, и не хочу убираться там, потому что я не привык этого делать. И потому что мой дом
везде. Мой родной город гнетет меня – там слишком многое напоминает мне о том, с чего все
начиналось, каждая улица походит на страницу юношеского дневника – с прожженными
дешевыми вонючими сигаретками страницами-днями, с расплывшимися от пролитого винца
чернилами, с ровными буквами, сложенными в корявые строчки. Там есть улица, где я первый раз
вышел с гитарой петь, а прохожие кидали монетки в черную пасть раскрытого чехла, есть мостик,
где я впервые поцеловался – под заунывную музыку осеннего дождя, коротко, жалко и немного
глупо, как это бывает только во влюбленные четырнадцать. Поцеловался с девчонкой, которую