Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На стенах были прикноплены несколько афиш и плакатов. От сырости все они покоробились, вспучились. Висели и фотографии Йонаша, тоже покоробившиеся, пожелтевшие. Было несколько портретов поэтов и писателей. Рембо соседствовал с Анной Ахматовой и Иржи Ортеном. В мутном расколотом зеркале, перечеркнутом из угла в угол косой трещиной, которое висело на поперечной балке, отражался портрет Богуслава Рейнека, прилепленный скотчем к боковой стенке шкафа. Оттого что это было отражение и оттого что мутное зеркало слегка искажало его, особенно заметным становилась тревожная и пристальная печаль лица Рейнека.

Несмотря ни на что, улыбнись хоть чуть-чуть… Пусть я даже узнаю, что зеркало мне протянул незнакомец и что я говорю сам с собой, что
пишу я себя самого,
чья улыбка в сердечных глубинах побита и в цепи забита.

На отраженной фотографии Рейнек, худой, щуплый, а главное такой несчастный, сидел в полумраке своего петрковского дома около высокой кафельной печки, спиной к потрескавшейся стене. Сидел, опустив глаза. Ни тени улыбки на высоколобом лице. Но, наверное, в глубине его сердца таился слабый просвет улыбки, такой же неизгладимой и устойчивой, как крупица слюды в черном камешке. И уж несомненно, в глубине его печали был чистый свет самоотвержения, строгой надежды.

Было что-то общее у него с Радкой, перемещавшейся скользящим бесшумным шагом, не тревожа даже воздух вокруг, на худом, осунувшемся лице которой застыло озабоченное выражение, словно она непрестанно пыталась разрешить какую-то загадку. Она была труженицей подполья, и ее делом была поэзия. Сама она стихов не писала, а если и писала, то никому не показывала. Может, она сочиняла их только мысленно, этакие безмолвные стихи. Но как бы тогда она смогла отличить свои стихи от чужих, которые она читала и перечитывала, пока не заучивала наизусть? В памяти ее хранились многие тысячи строф. Радка была ходячей гигантской антологией поэзии, своего рода лирическим самиздатом во плоти. Чтобы расширить границы своей поэтической географии, она самостоятельно переводила стихи со многих языков, даже с латыни. А совсем недавно перевела «Гимны» аббатисы Хильдегарды из Бингена [14] . Все эти тексты, наверное, казались полиции настолько смехотворными, что подпольные издания Радки и сама издательница были скорей объектами безразличия, если не презрения, чем преследования. Очевидно, по мнению агентов госбезопасности, она занималась совершенно бессмысленным и даже — тут у них, надо думать, и сомнений не возникало — идиотским делом, рискуя отморозить пальцы на захламленном, пыльном чердаке всего лишь для того, чтобы отпечатать скверным лиловым шрифтом на скверной, почти папиросной бумаге какую-нибудь чушь наподобие этой:

14

Святая Хильдегарда (ок. 1100–1178) — монахиня-бенедиктинка, настоятельница монастыря в Бингене (Германия), автор догматических и мистических сочинений, а также мистических стихов, написанных на латыни.

О сладчайший избранник, Что блистаешь в сверканье сияния, О начало всего, Ты во славе Отца Тайны нам осветил…

Шорохи, потрескивания, хлюпанье носом. Прокоп и Виктор продолжали свой однообразный балет вокруг столов, Радка перемещалась сложными зигзагами от длинного стола на козлах к скамейкам, от печатного станка к бумагорезательной машине. Уже три сумки были набиты готовыми экземплярами.

Внезапно послышался гул многих голосов. Он доносился с улицы. Виктор, Прокоп и Радка подняли головы, недоверчиво прислушиваясь. Однако чувствовалось: там огромная толпа, очень спокойная и решительная. Она шагает, скандируя слово «свобода». Радка вскарабкалась на табуретку, приникла к слуховому окну, пытаясь разобрать, что происходит на улице, однако видела только головы, головы, головы и множество огоньков свечей. Все трое побежали вниз, чтобы присоединиться к демонстрации. И все-таки Радка, у которой осторожность стала второй натурой, не преминула погасить на чердаке свет и запереть на замок дверь. Но вот сменить обувь забыла и прошла весь путь вместе с колонной в зеленых войлочных тапках.

Колонна текла к реке. Толпа становилась все плотней и плотней, трамваи на набережной уже едва ползли, из их окон, прилипнув к стеклам, смотрели люди. В неживом вагонном освещении их лица с вытаращенными глазами казались ирреальными, явившимися из какого-то другого времени. Привычный распорядок жизни внезапно рухнул; вдруг оказалось, что это вовсе не час возвращения в трамвае с работы домой. Конечная остановка неожиданно перенеслась на середину маршрута.

В конце концов пассажиры стали вылезать из остановившихся трамваев и присоединяться к демонстрации, которая заворачивала за угол здания Национального театра. На всех его этажах, словно

вставленные в рамы окон с золотистой подсветкой сзади, стояли, вытянувшись, как солдаты на параде, билетерши в черных платьях и махали руками в знак солидарности.

Однако немного дальше, на Народном проспекте, демонстрантов ожидали в засаде полицейские с дубинками. Но как бы они ни усердствовали, ни колотили людей, им удалось посеять только временную панику. Нет, ноябрь этот стал ответом на радостные приветствия билетерш, а не на удары дубинок. Весь город превратился в театр, вся страна вышла на сцену, и очень скоро Замок распахнет свои двери перед неким драматургом. Надвигалась пора нового репертуара.

ТАНЕЦ В АДУ

1

Ветер случайностей, встреч и удивления дарил жизнью сердце Прокопа. Ветер слов и образов изнашивал его, медленно и неотступно истощая. А совсем недавно ветер истории перевернул вверх дном окружавший его угрюмый пейзаж.

Зернышко безумия, упавшее к нему в душу, продолжало прорастать; в долгие серые дни оно дало крепкий росток, упорно, старательно тянулось вверх, и вроде все ему шло впрок. Вот уже и цветок проклюнулся — такой трепетный в сокровенных своих тайниках, но, главное, когда он начал нежно распускаться, такой недолговечный и смертный.

Прокоп уже не был парией. Он мог бы даже получить какой-нибудь важный пост. Но когда прошла эйфория и возбуждение первых недель после революции, в нем началось какое-то осторожное попятное движение в пределы своей внутренней, душевной географии.

Да, парией он уже не был, но он был деклассированным.

«Свобода! Свобода!» — кричала толпа в тот чудесный ноябрьский день, спускаясь с Вышеградского кладбища. Свобода — это прекрасно, но, в сущности, для чего? Теперь она была достигнута, эта свобода, за которую Прокоп так долго боролся и во имя которой претерпел столько страданий и обид. Однако безмерная требовательность, заключенная в этом определении, уже смещалась, она дрейфовала к новым зонам, к дальнему горизонту. К горизонту, отступившему так далеко, что казалось, будто он находится уже за земными переделами.

Роскошное слово «свобода» стало потихоньку дрожать, сбрасывать с себя свою гордыню. Оно призывало к самопожертвованию — во мраке, к самоотвержению — в тишине. Оно звучало щебетом в пении птиц, завывало вместе с ветром, просвечивало сквозь ауру, какую иногда излучают лица.

Эпоха метлы и лопаты для Прокопа кончилась. Ему предложили должность в университете. Он долго раздумывал и в конце концов отказался. Ему разонравилось преподавание, вещать наставительным тоном было ему уже не по нраву. Притом Прокоп испытывал некоторую неуверенность: он так долго разговаривал сам с собой в четырех стенах своей квартиры или когда махал метлой, подметая лестницы, что теперь очень сомневался, сумеет ли найти нужный тон, общаясь со студенческой аудиторией. Правда, ему случалось, когда он не провозглашал в тишине долгие безмолвные монологи, разглагольствовать в пивной. Но если в течение двадцати лет посещать только две эти маргинальные школы, искусству красноречия это явно на пользу не пойдет.

Однако время пивных и кафе бесповоротно ушло, встречи в «Белом медвежонке» прекратились. Радомир ринулся в журналистику, Б. Б. Б. стала депутатом, Виктор играл в джазовой группе, Радка получила стипендию и училась в Берлине, Алоис не вылезал из театра, а Йонаш собирался переехать в деревню, чтобы там спокойно заниматься своим делом. То же самое было и в отношениях с другими знакомыми и приятелями; все пребывали в бурном движении — и внутри себя, и в пространстве. Некоторые действительно перемещались, они в полной мере осознали возможности внезапно наступивших перемен и действовали соответственно этому; у других же закружилась голова, и они в основном размахивали руками, подчиняясь обманчивым порывам сердца и ума, последствия каковых были не способны просчитать.

Прага была подобна старинной стеклянной безделушке, заполненной разноцветными песчинками; когда ее переворачиваешь, все частицы приходят в вихреобразное движение между стеклянными стенками, слагаясь в мгновенные узоры и арабески. Нельзя смотреть без восхищения на этот внезапный взрыв новых форм и ритмов, и глаз не может оторваться от извивов и мерцающего колыхания, наблюдая за постепенным замедлением этой фарандолы. Некоторые песчинки, охваченные чувством легкости, продолжают грациозно кружиться, меж тем как другие тяжело и скоро опадают и спрессовываются в плотную непроницаемую массу. Наконец прекращается всякое движение, и образуется новая фигура, с иным расположением цветовых слоев, чем в той, которая ей предшествовала, — с иным, но отнюдь не совершенно противоположным. Зритель констатирует новый установившийся порядок, постепенно свыкается с преобразованным расположением песчинок, ставит игрушку на полку — и жизнь продолжается.

Поделиться с друзьями: