Безмужняя
Шрифт:
Понурив голову, точно заезженная лошадь под проливным дождем, Калман стоял и размышлял: может, маляры и Цирюльник с умыслом наговорили на Мэрл? Но если все это неправда, то, возможно, ложь и то, что Мэрл собирается выйти за Цирюльника. Тогда ему надо послушаться Айзикла и не уходить из дому. Он будет ждать ее возвращения и скажет ей: «Мэрл, не сердись на меня! Я старомодный человек, не современный, я не знал, что ни одному слову этих сплетников верить нельзя». Однако кто знает, захочет ли она помириться. Она очень упрямая и очень гордая! Калман догадывается, что и Айзикл Бараш немало повинен в его беде. Он смотрит на Айзикла мутными глазами и печально говорит ему:
— Часто люди вовсе не так
Угол для ночлега
В кухонном шкафу было полным-полно еды, но Калман голодал и к пище не прикасался, настолько чужим и лишним он чувствовал себя в квартире жены. Однако он все еще сомневался, хвастался ли Цирюльник, что Мэрл выйдет за него, или она ему действительно обещала? Но вдруг неожиданно в дом ворвалась Голда и своим оглушительным визгливым голоском спросила, когда он выселится. И пусть не думает, что он сбежит, а Мэрл снова останется агуной. Она теперь не одинока, у нее есть друг жизни, Мориц, который Калмана из-под земли достанет и заставит дать развод.
— Я дам ей развод! Я дам ей развод! — попятился Калман, как от змеи с разинутой пастью, полной смертельного яда. — Ваша сестра до сих пор и слышать не хотела о Морице.
— В том-то и горе! На Морица, который из-за нее остался старым холостяком, моя разумная сестрица и смотреть не хотела, а вы, чужой попрошайка, приворожили ее. Кажется, баран бараном, ничего не смыслящий человек, а на то, чтобы обмануть мою сестру, у вас ума хватило!
Калман отступает еще дальше, в самый угол, и говорит, что Мориц оговаривал Мэрл перед всем городом, а также и перед ним. Но Голда тычет ему пальцем в глаза — дескать, Мориц все это говорил ему, мужу Мэрл, нарочно. Испытывал его, поверит ли он наговору на собственную жену. Какой же он муж, если позволяет говорить о жене всякие гадости да еще верит в них? Да и вообще, кто он такой? Замызганный человечишка! К тому же он вдовец и годится Мэрл в отцы. Ему следовало из кожи вон лезть, чтобы она жила у него как царица. Он же в конце концов сел ей на шею, а когда весь город очернил ее, он спрятался под кровать, словно на улице началась стрельба, и потом пошел всем жаловаться на свою судьбу. С этим надо кончать! До завтра чтобы ноги его здесь не было! Пусть до послезавтра. Она не хочет давать ему повод ходить и блеять, что, мол, ему даже не дали времени найти другую квартиру. И пусть не забудет унести с собой все свои тряпки, это зловоние!
Когда крикунья ушла, а Калман немного пришел в себя, ему подумалось, что лучше всего было бы найти уголок в молельне. Это даже лучше, чем снимать угол у хозяев. Когда живешь в семье, приходится иметь дело с домочадцами, к тому же ему еще будут сыпать соль на раны. А найди он угол в синагоге, никто не станет ему указывать и ни о чем самому не придется думать. Мало ли бедняков, которые ночуют в молельне и ни о чем не думают? Если бы они задумались над своей жизнью, они бы руки на себя наложили! И он тоже будет нищим, станет питаться корками и пить пустой кипяток, без заварки. Нищими были и более именитые люди, чем он.
У Калмана возникает план, который его радует и в то же время пугает. Он попросит у старосты Цалье, чтобы его пустили в Зареченскую синагогу. В молельнях на синагогальном дворе и без него хватает охотников ночевать, а в Зареченской синагоге никто не ночует. Правда, его там все знают и всем известно, что с ним случилось. Но чего ему стыдиться? Это все же лучше, чем искать синагогу, где тебя никто не знает, но где могут заподозрить, что ты вор. Зареченская синагога имеет еще и то преимущество, что она рядом с Полоцкой улицей, и Калман может перенести
свои вещи за половину дня. Только бы понравиться старосте!Калман едва дождался, пока Цалье откроет синагогу, и заискивающе заговорил:
— Вы можете зачислить меня в миньян: я разошелся с женой.
Об этом слышал уже весь Зареченский рынок, и Цалье тоже об этом знает. Он молча глядит на Калмана сверху вниз. Ему, Цалье, такая молодая женщина подошла бы куда больше, чем эта старая развалина, его пятая жена. Но белошвейка все еще считается агуной, а кроме того, возле нее вертится этот молодчик, ее давний жених.
— Сжальтесь надо мной, мне негде ночевать! — умоляет Калман. — Я буду стоять на улице и созывать миньян, буду подавать молитвенники и талесы. А если некому будет вести молитву, я могу вести, я это умею.
Цалье широко расставляет кривые и длинные жилистые ноги, глядит на маленького человечка через плечо и молчит. Калман, забившись в угол, ждет решения своей судьбы. Он загадал: если староста засчитает его в миньян — есть еще на что надеяться; а если не засчитает, то пусть Владыка мира сжалится над ним! Но на небесах, видать, было решено, что мучения Калмана должны длиться как можно дольше. Именно на этот раз собрался полный миньян и без Калмана!
За время послеполуденной и вечерней молитвы Цалье постепенно пришел к выводу, что ему выгодно пустить ночевать в молельне этого человечка. У него будет бесплатный младший шамес, а прихожанам он докажет, что он, Цалье, добрее их. Они ведь его проклинали за то, что он выгнал полоцкого даяна!
Цалье собирает группу прихожан и толкует с ними. Калман догадался, что речь о нем, и ушел в самый дальний угол синагоги, чтобы не мешать старосте взвешивать мнения. Цалье манит его к себе пальцем, как меламед провинившегося ученика; связка ключей в руках старосты похожа на железную плетку. Калман приближается, и прихожане глядят на него с любопытством и сочувствием.
— Денег я вам платить не буду, — сказал Цалье, — и если прихожане захотят вам подарить деньги, вы тоже не должны их брать. Когда дают шамесу, меньше дают синагоге.
— Я не прошу денег, — произносит обрадованный Калман, все еще дрожа из боязни потерять расположение старосты. — Себе на хлеб я буду зарабатывать на кладбище. Ведь теперь меня допустят к поминанию покойников?
— Это не годится! — вертит Цалье связку ключей перед носом Калмана. — Если вы будете хоронить покойников, прихожане будут брезговать принимать из ваших рук молитвенники и талесы.
— Почему брезговать? — мягко возражает один из прихожан и несколько раз прокашливается, чтобы речь его звучала еще мягче. — Все мы в руках Божьих. Никто, упаси Господи, не станет брезговать.
— Вас не спрашивают! — кричит Цалье. — Я думаю не о вас: о себе я думаю! Если я буду знать, что он обмывает покойников, я буду бояться брать из его рук эсрог и лулав.
— Пока еще только канун Хануки и до Суккоса далеко, даже очень далеко, — замечает другой прихожанин и переглядывается с первым, как бы желая сказать: «До Суккоса он еще и помереть может». Прихожане видят, что Цалье явно стремится вызвать их на новую ссору. Но они также понимают, что тогда пострадает этот несчастный человек, который хочет стать младшим шамесом.
— Я не могильщик, — дрожа, оправдывается Калман, — я прихожу, когда могила уже засыпана. Я только совершаю поминовение.
— Разве что так, — откликается Цалье, довольный случаем показать прихожанам, что в синагоге решает он, а не они. — Но вы ведь еще и маляр. Не хватало, чтобы вы измазали синагогу своей грязной одеждой!
— Когда я возвращаюсь с работы, я тут же переодеваюсь, — отвечает Калман, и его голос звучит все тише и тише, словно у него иссякают силы. — Кроме того, сейчас у меня вообще нет работы.