Безумием мнимым безумие мира обличившие
Шрифт:
Мать всячески стала хлопотать о том, как бы сбыть ее с рук своих; она даже предлагала за то деньги и говорила: «Намаялась я с нею, с дурою». В разные монастыри и в арзамасскую Алексеевскую общину предлагала она ее, да на беду безумная не слушалась матери, никуда не хотела идти, а только твердила одно: «Я дивеевская, я Серафимова и никуда не пойду». И слова ее исполнились. В 1837 году, уже по кончине блаженного старца Серафима, была в Дивеевской общине одна старица, очень опытная в духовной жизни, ученица блаженного Серафима, Ульяна Григорьевна. Ей назначено было послушание: по какому-то делу отправиться в Арзамас с двумя послушницами. Когда ехали они городом, вдруг откуда ни возьмись бежит к ним Пелагея Ивановна, влезает в их повозку и зовет их к себе. «Поедемте к нам чай пить. Отец-то хоть и не родной мне и не любит меня, да он богат, у него
Ульяна Григорьевна обратилась ласково и к самой Пелагее Ивановне: «Полно тебе здесь безумствовать-то, пойдем к нам в Дивеево, так Богу угодно».
Будто равнодушно все это слушала безумная и вдруг при последних словах Ульяны Григорьевны вскочила и как умница поклонилась ей в ноги и сказала: «Возьмите меня, матушка, под ваше покровительство». Все изумились ее речам, один только деверь злобно усмехнулся и сказал: «А вы и поверили ей. Вишь, какая умница стала! Как бы не так! Будет она у вас в Дивееве жить? Убежит и опять станет шататься». И еще более удивились все, когда на эти столь недобрые речи деверя своего Пелагея Ивановна пресмиренно поклонилась и ему в ноги и совершенно здраво и разумно ответила: «Прости Христа ради меня, уж до гроба к вам не приду я более».
Воистину, видно, пришло определенное Богом время поступить Пелагее Ивановне в Дивеевскую общину.
В Дивееве начальствовала тогда Ксения Михайловна Кочалова. Это была великая старица и подвижница, по свидетельству самого старца Серафима, который называл ее «огненным столпом с неба» и «терпугом духовным» за ее строгость и суровость. Вот к этой-то начальнице и привезли Пелагею Ивановну и рассказали о ней все, что знали. А Пелагея Ивановна еще по дороге в Дивеево и при самом вступлении в эту свыше ей назначенную землю успела уже наделать по своему юродству множество несообразностей и неприятностей, которые поразили матушкиных келейниц. «Какую-то вовсе дуру привезли к нам», — говорили они. «Знать, это дочь купчихи Прасковьи Ивановны Королевой, — отвечала Ксения Михайловна, — она, бедная, вовсе из ума выжила».
Между тем, Пелагея Ивановна вошла с келейницами к настоятельнице и, увидев простосердечную, молодую еще девицу из села Кременок Ардатовского уезда по имени Анна Герасимовна, стала перед нею на колени, поклонилась до земли и, воздев руки свои, воскликнула: «Венедикт, Венедикт! Послужи мне, Христа ради». Услышав эти слова, матушка Ксения Михайловна весьма растревожилась. «Вот так хорошо, —
говорила она, — не успела еще и носа показать, да уж и послушницу подавай ей, вишь какая! Ты вот сама послужи сперва, а не то, чтоб тебе еще служили». Молодая же девушка, которой блаженная так усердно кланялась, подошла к ней и, жалея ее, бедную, погладила ее по голове; и видит, что голова-то у нее вся проломана, в крови, и так и кишат в ней насекомые. И так-то ей стало жаль ее, но сказать ничего не посмела. Этой-то сострадательной и простосердечной девице, Анне Герасимовне, Господь повелел послужить впоследствии во все пребывание Пелагеи Ивановны в Дивееве — в течение 45-ти лет — с усердием и преданностью.
И зажила «безумная Палага», как называли ее многие, в Дивееве, но не радостной жизнью… Приставили к ней сначала молодую, но до крайности суровую и бойкую девушку, Матрену Васильевну, впоследствии монахиню Макрину, известную своей строгостью и суровостью. И так она била ее, что смотреть нельзя было без жалости. А Пелагея Ивановна не только не жаловалась на это, но и радовалась такой жизни. Она сама как бы вызывала всех в общине на оскорбления и побои: она по-прежнему безумствовала, бегала по монастырю, бросая камни, била стекла в кельях, колотилась головой своей и руками о стены монастырских построек. В келье своей бывала редко, а большую часть дня проводила на монастырском дворе, сидела или в яме, выкопанной ею же самой и наполненной всяким навозом, который она носила всегда в пазухе своего платья, или же в сторожке в углу, где и занималась Иисусовой молитвой. Всегда, летом и зимой, ходила босиком, становилась нарочно ногами на гвозди и прокалывала их насквозь и всячески старалась истязать свое тело. В трапезу монастырскую не ходила никогда и питалась только хлебом и водой, да и того иногда не было. Случалось, что когда вечером проголодается и пойдет
нарочно по кельям тех сестер, которые не были расположены к ней, просить хлеба, те вместо хлеба давали ей толчки и пинки и выгоняли вон от себя.По кончине матушки Ксении Михайловны заступила место начальницы родная дочь ее, кроткая и словно младенец простосердечная старица Божия Ирина Прокофьевна Кочалова. Она приставила к Пелагее Ивановне другую девушку — Варвару Ивановну; но не полюбилась эта девушка блаженной. И стала Пелагея Ивановна сама уже бить ее и всячески старалась от нее отделаться, прогоняла ее и говорила ей в глаза: «Не люблю тебя, девка, как ты ни служи мне, лучше уйди от меня». Тогда матушка Ирина Прокофьевна приказала келейнице своей привести к ней для услужения ту самую крестьянку Анну Герасимовну, которая тотчас по приезде в Дивеево так возлюбила Пелагею Ивановну, что тогда же сердечно желала остаться при ней в услужении Христа ради.
Лишь только взошла с матушкиного благословения Анна Герасимовна к Пелагее Ивановне, она, будучи весьма сильной и мужественной, вскочила, схватила ее, как маленького ребенка, в охапку, поставила в передний угол на лавку, поклонилась в землю и сказала: «Отец Венедикт, послужи мне Господа ради, а я тебе во всем послушна буду, все равно, как отцу».
Анна Герасимовна, служившая Пелагее Ивановне во всю ее жизнь в Дивееве, оставила для нас весьма подробное повествование о подвигах Пелагеи Ивановны. Повествование это при всей подробности дышит такой искренностью и задушевностью, такой простотой и безыскусственностью и так прекрасно изображает светлую и великую личность подвижницы, что мы решаемся здесь поместить это повествование почти во всей его полноте.
«Первые-то лет десять, если не более, возилась она с каменьями. Возьмет это платок, салфетку или тряпку, всю-то наложит пребольшущими каменьями доверху и, знай, таскает с места на место; полную-то келью натаскает их, сору-то, сору и не оберешься. Уж и бранилась-то я с нею, и всячески старалась отучить ее от этого — не тут-то было, таскает да таскает. Бывало, себя-то самое в кровь изобьет, даже жалость глядеть. И чудное дело, скажу вам; чего-то чего только с этими с каменьями она, бывало, не проделывала.
Рядом с нами после пожара обители остались, и теперь еще видны, пребольшущие ямы, как всегда после постройки бывает, да от печей обгорелые кирпичи кое-где неубранные в грудах лежали. Вода летом стояла в этих ямах. Моя-то умница и добралась до них. Что это? Гляжу, как ни приду домой от службы, вся-то придет тина-тиной, грязная да мокрая. Допрашиваю, бранюсь — молчит. Погоди, думаю, надо смотреть, где это она купается. Встала я это раз, к утрене собираюсь; она и не шелохнется, как будто и не думает никуда идти, только глядит на меня. Вышла я и пошла будто в церковь, а сама притаилась в сторонке. Дай, думаю, погляжу, что будет. Вот, выждав немного, вижу: бежит так-то скорехонько, торопится, и прямехонько к этим ямам. Наберет этого кирпича охапку, грудищу целую, станет на самом краю ямы, да из подола-то и кидает по одному кирпичу изо всей что есть мочи в яму, в самую-то воду. Бултыхнется кирпич да с головы до ног всю ее и окатит, а она не шелохнется, стоит как вкопанная, будто и впрямь какое важное дело делает. Повыкидав собранные кирпичи, полезет в самую-то воду чуть не по пояс, выбирает их оттуда. Выбрав, вылезет и, опять став на краю, начинает ту же проделку. И так-то и делает все время службы в церкви. Впрямь, думаю себе, дура; да раз и говорю ей:
— Что это ты делаешь? И как тебе не стыдно! То с каменьями возжалась, всю келью завозила, а теперь еще с кирпичами связалась да купаешься. Ты поглядикась на себя, ведь мокрехонька. Не наготовишься подола-то замывать.
— Я, — говорит, — батюшка, на работу тоже хожу; нельзя, надо работать, тоже работаю.
— Ох, — говорю, — уж и работа! Ничего-то не делаешь, что уж это за работа?!
— Как, — говорит, — не работаю, ничего не делаю? А камни-то. Нет, батюшка, ведь это я тоже свою работу делаю.
Э-эх! Да, бывало, разве с нею сговоришься? Ну вот так-то, бывало, всякую службу и отрабатывает себе. И многое множество лет работала она этак.
Вот, когда уж она стареть стала, помню как сейчас, иду я в Благовещение к вечерне, гляжу, поднимается и она и говорит: «Господи, вот уж и моченьки нет», — вздохнула, а слезы-то, слезы у ней крупные так и катятся по щекам. И так-то мне ее, голубушку мою, жаль стало.
— Ну вот, полно уж, не ходи, — сказала я, — я пойду, никто тебя не неволит, лежи, да и все.