Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Библиотечка IP клуба
Шрифт:

Когда меня берет за горло тоска, я выхожу в яркий полдень из дому, старательно обходя завалы из камней, развороченных заборов, кроватей, шкафов, мешков с песком и всяческого хлама, забредаю на какую-нибудь площадь и ложусь на нагретую солнцем брусчатку. Не обращая внимания на насмешки, я старательно воображаю, что я распростерт под своею собственной тенью на камнях, что я - черен, что я - ну, совершенно бесплотен... Надо мной проходят люди, колышутся красные знамена, играет отвратительнейшая музыка и слышны какие-то хриплые возгласы. Вот мне уже чудится, что я совершил невозможное, но когда я открываю глаза, я вижу все тот же слепящий Свет. Впрочем, здесь кроется какая-то ошибка. Ведь все на самом деле не так. Я был и остаюсь собою, мне лишь КАЖЕТСЯ, что я - не я... Я вовсе не тень, а только вообразил, что зажил жизнью своей собственной тени. Надо совсем не так. Цель не в том, чтобы куда-то там переселиться, а в том, чтобы не видеть Света. И ради Бога, умоляю, не наступайте же на меня!

Февраль - март 1997

...Тень, например, обожала усаживаться прямо на шкуру Кота, подвернув под себя тень хвоста, и подолгу самым аккуратнейшим образом вылизывала свои лапы...

21 февраля - 2 марта

– -------------------------------------------------------------

ПОКА ОНИ ЕЩЕ ТЕПЛЫЕ...

Я люблю эти сентябрьские вечера. То время, когда воздух еще не пропитался мрачной моросью и холод не стискивает ночами землю. Пройдет неделя-другая - и осень погибнет безвозвратно, так, что даже нахлынувшей вдруг невпопад жаре запоздавшего бабьего лета не по силам будет ее воскресить. Она только ускорит падение гиганта, что запутался в летящей по воздуху паутине, спотыкается в мокрых гниющих дырах под корнями орешника, в распавшихся грибницах и в остатках звонкой тишины, которая долго еще стоит в ушах после того, как журавлиная стая пронеслась над нашими головами... Я люблю и этот спокойный воздух, все его протоки, мягкие запахи и тонкие струи, которые не спутаны еще в клубок холодными ветрами октября; не тронутое гниением золото и кровь - ими расплачивается лето, с достоинством удаляясь вплоть до следующего безумного кутежа. В лесу, где никакому угрюмому дворнику еще не пришло в голову орудовать своей куцей метлой, можно без страха улечься на чешую из листьев, которые щекочут выбившийся из-под рубахи живот, а в жарких провалах древесного ствола, источенного короедами, конечно, можно, если поднапрячь фантазию и стать терпеливым, отыскать кое-какие небогатые запасы, сделанные белками на зиму. В сумерках, когда ровный гул, треск и стершиеся в прохладе запахи леса погружают тело в зыбкую, но ясную и трезвую атмосферу первых пропаж и немой тяжкой растерянности, хорошо думается обо всем, звезды сияют все ослепительнее, а Млечный Путь проявляется сквозь черноту, придавая небесам должный объем, и клубится так до той поры, пока не начнется восход чуть зеленоватой (и вогнутой как бы внутрь себя от этой ослепительной ясности) луны. В такие вечера хорошо сидеть вокруг маленького бездымного костра, разведенного на берегу озера. Озеро - темное, угасшее, покрытое ряской и обмелевшее от недавней жары - лежит неподвижным зеркалом под крылами, которые раскинул над ним Млечный Путь.

...Когда только начался сентябрь, я ходил вялым, как вынутая на поверхность рыбешка: признаться, шеф здорово взял меня за жабры, требуя отчетов, результатов... И сколь бы не казался к месту совет иных приятелей "держать хвост пистолетом" (скоро, скоро старика "уйдут" на пенсию, и тогда кто-то должен ведь получить отдел...), но "держать пистолетом", по сути, было нечего, разве что огрызок исписанной авторучки; с тоской провожал я ряды кофейных пятен на

своем рабочем столе и испорченные тетради. Но вот появился Макар - и с ним сразу все стало чрезвычайно просто. К тому же и мой старый "Москвич" весьма кстати вынырнул тут на днях из ремонта... В должный срок, как и много лет подряд, я оказался в Гульбищах... Впрочем, на этот раз мы не разводили костров, разговаривали только шепотом и даже старались поменьше шевелиться, чтобы не шуршать опавшими листьями. Что-то странное, иррациональное вторгалось в мою душу, волнующуюся при виде свободных стихий, подобно самой поверхности морской... какие-то мрачные фантазии, изо всех сил стремящиеся овеществиться, заслоняли перед моим мысленным взором строчки никому не нужного годового отчета и кофейные пятна на выходном костюме в серую клеточку. Я чувствовал себя сейчас потерянным, оторванным от всего прежнего мира, на равных со всеми сокрытыми в этой глуши змеями и птицами, которые способны прожить весь свой век, ни разу не попавшись на глаза ни одному человеку. Непуганые утки, куропатки и вальдшнепы готовы подпустить тебя на расстояние выстрела из дробовика, зайцы и лоси перебегают дорогу, что лежит всего километрах в двадцати от автострады Зубов - Десна, волки зимою заглядывают в окна одиноко стоящих домов и бегут дальше, на встречу с несущим снега от волжских берегов норд-остом. Я испытывал странное чувство отрешенности, разглядывая дальнюю полоску берега в уверенности, что ее в данный момент не видит больше никто, - значит, она сейчас здесь существует как бы для одного только меня, я закрою глаза - и вот ее нет уже ни для кого вовсе... Моя правая щека устало ткнулась в сухую травяную кочку с еле различимым запахом болота и дневного солнца, а рядом запыхтел Макар, нарушая ход моих мыслей. Макар затянут в потрескавшуюся старую куртку, от которой чуть слышно пахнет костром, куревом и соляром. Она совсем уже не скрипит, но безбожно ползет по швам, отчего кажется, что Макар дышит жабрами - вот-вот из-под кепки выползут нетверезые рачьи глазки... Чуть поодаль, где-то у нас в ногах, расположился Макаров братан - неприятный субъект с проваленным носом - ущербный и в фас и в профиль, поросший щетиной, бородавками и кривыми зубами... Вместо платка на шее носил он кусок грязно-желтой чесучи, а вместо портянок пихал в свои растоптанные говнодавы газетные листы из библиотечных подшивок "На боевом посту" двадцатилетней давности. Он ругался вполголоса с нудным тупым упорством, будто бы влез там голым животом на муравьиную кучу, или сук какой впился ему прямо в коленную чашечку. Ругался до той поры, пока у Макара не кончилось терпение; тогда Макар сдал немного назад, ужом скользнув меж кочек, да и лягнул братана, попав в плечо, отчего тот ругаться сразу же перестал, но взамен того тихонечко заскулил и отполз в сторону. Я поежился. Мой плащ отсырел, сырость проникла под свитер и даже в отвороты кирзовых сапог. Макар тоже был в кирзачах, а вот братан его разыскал где-то резиновые, болотные и вдобавок к тому благоразумно облачился в ватные втоки, "чтобы они, с-стервы, не прокусили..." А в Гульбищах сейчас изо всех окон струится ровный лимонный свет, пахнет жареной картошкой и подгоревшими пирожками... Рассказывают старые страшные сказки о ведьмаках и домовых и осторожно протапливают к зиме чадящую печь. Я отлежал руку. Перекатился на другой бок, осторожно заворочался и приблизил губы к макарову уху: - Может, - прошептал я, - они не выйдут сегодня вовсе?
– Могут и не выйти, - с готовностью (тоже, вижу, надоело безгласым дожидаться ночных визитерш) согласился Макар. Он смотрел вниз, на остатки костра, на распечатанные рыбные консервы, конфеты с ликером, на слабо поблескивавшие в лунном свете бусы кровавого стекла, флакончики с едким розовым маслом и пахучие цветы (должно быть, астры или хризантемы).
– И не жалко тебе было палисадник разорять? Макар, кажется, слегка пожал в темноте плечами: - А на что еще их растить? Все равно скоро замерзнут, - он тяжело дохнул перегаром, выгоняя из ноздрей запоздалого осеннего комара.
– Могут и догадаться, - предположил я, стараясь попасть в деловой тон моего приятеля.
– Если каждый раз ты так...
– Кто?
– удивился Макар, - Бабы-то? Да они нипочем не догадаются, сколько их не лови. Вон, - он кивнул на братана, Шурик лет десять смертным боем свою бил, так она каждый раз верила, что он это в последний раз, надеялась, что он перестанет, да так, пока не подохла, падла... Он вздохнул и поскреб небритый подбородок свободной рукой. В другой руке он сжимал обмотанный для верности вокруг запястья конец веревки. Я нервно зевнул. Ни малейшего движения не было заметно на водной глади, раскинувшейся под нами. Вот только светящихся лепестков лотоса вместо пятен бурой ряски не хватало, чтобы немедленно ощутить себя на берегу Вечности. И озноб не давал глазам смыкаться. Вдалеке, у островов, в тени растущих на них ив, как будто что-то белело. Но нет, это скорее всего лишь игра моего распаленного воображения...
– Что-то сегодня слишком прохладно, - я осторожно помассировал веки, - может быть, завтра теплее будет? Чего сегодня мучиться-то...
– Может, завтра и потеплеет, - усмехнулся Макар, - но брать их будем сегодня. Все! Раз уж пошел с нами - так лежи, давай, не трепыхайся. Я промолчал.
– Тут, глядишь, - добавил Макар чуть погодя, - дожди зарядят, грязь, лужи, ну а там и зима. И они тогда все под лед уйдут. Нет, надо сегодня брать! Зашелестел в ветвях ветер, просыпав на нас несколько горстей мелких рябиновых листьев, забившихся за шиворот, запутавшихся в волосах, проложивших цепочки торопливых следов по водной глади. Пробился сквозь этот шелест одинокий заполошный выкрик сойки, проснувшейся на своей ветви от дурного сна. Лес недовольно проскрежетал в своей глубине голыми мертвыми ветвями, пошевелил щупальцами корней в засохшей траве, засеял ее катышками свежих головастых желудей - и снова затих. Я думал.
– Слушай, Макар, - спросил я осторожно, - а зачем они вам вообще нужны, бабы-то эти? Давно хотел тебя спросить. Все-таки нехорошо это как-то. Всякая живность - она ведь волю любит... А вы ловите их, куда-то тащите, жабры обдираете... Им же привычная среда, наверно, нужна...
– Да что там среда!
– Макар, оскалился, позволив холодному лунному свету коснуться золотой фиксы в своем рту.
– Они в любой среде себя хорошо чувствуют. Они, если хочешь знать, неволю-то еще пуще твоей свободы любят. Уж я их знаю, поверь... Да и приручаются они совсем неплохо, тут главное только спуску им не давать. Ну и выгуливать, может быть, только изредка. Глядишь - она и сама убегать от тебя не захочет. Мы, если хочешь знать, вовсе и не браконьеры, мы благое дело с тобой сотворим. Они ведь все вымрут там, за зиму-то... Вот как-то в семьдесят шестом зима лютая была так, веришь ли, метра на полтора вглубь все озеро-то и промерзло... Нет, зимой им трудно приходится...
– А все-таки, - не отставал я, - зачем они вам? Теперь Макар задумался.
– Так сразу и не скажешь...- проговорил он неохотно, Баловство одно... Можно грузы какие-нибудь на них возить, но только чтобы не очень тяжелые и не далеко. Можно бои между ними устраивать, соревнования, гонки всякие... Экстерьер там, то да се - ну это уж большей частью у вас, в городе. Можно по волосам гладить, говорят, это от изжоги помогает, от прыщей и от язвы желудка тож... Если баба в доме, говорят, язвы желудка не бывает. Но я в это не верю. В такую ахинею, в хиромантию да в астрологию, только глупые бабы и верят. Вот когда такая луна, как сегодня, они и вылезают. Тут их и бери. Макар подумал еще немного: - А вообще, черт их знает, зачем они там нужны. Бабы - они и есть бабы! А ну как вдруг одна-другая понадобится - хвать! А нет их! Пока тепло еще, надо, знамо дело, озаботиться, а то потом - хоть в прорубь ныряй.
– Все з-зло от них, - мрачно буркнул рядом со мной Макаров братан, и я вздрогнул, потому как не заметил, когда это он подполз к нам так близко.
– Вся дрянь от них, - повторил он упрямо и дохнул на меня запахом чеснока и забродивших щей. Макар хихикнул: - Вот кто знает, что с ними надо делать! Вот кого порасспросить бы... Но ведь ты, Шурик, не объяснишь толком, ты ведь тоже дурак, скажи, дурак ведь, а? Глупый он у нас - сущая баба. Шурик зарычал угрожающе.
– Уж не знаю, что он с ними делает, - шепнул мне на ухо Макар, - но визжат они, как резанные. Хоть и бабы, но даже мне не по себе иной раз становится. И соседи жаловаться приходят. Шурик каждый раз клянется, что в последний раз, но каждый раз сдержаться не может. Они ведь такие тепленькие, мягонькие, а Шурик? Шурик стеснительно засопел. Макар губами причмокнул. Причмокнул вслед за ним и Шурик, а потом тихонько засмеялся. Шурик, как баба, не помнил обид. За это его в деревне презирали. Я посмотрел на них - и тоже причмокнул.
– Ну ладно, - сделался вдруг серьезным Макар, - ша, братва, скоро уже полночь! Он лег поудобнее на свою кочку и взялся за веревку обеими руками. ...Я, кажется, успел-таки задремать. К действительности меня вернул весьма чувствительный толчок локтем под ребра. Я порывался было объяснить, что вовсе не сплю, но шершавая, как коровий язык, ладонь Макара обратила все мое возмущение в короткий сдавленный всхлип. Из озера, старательно избегая канав, протоптанных коровами в грязи, топляка, в беспорядке торчащего со дна, вылезали сразу три бабы. Одна из них была ростом гораздо ниже двух остальных, зато вот третья, вылезшая из воды самой последней, не переставая принюхиваться и ворочать с недоверием своей лохматой башкой, толщиной своей превосходила двух первых вместе взятых. Я почувствовал, как рядом неровно задышал Макар, увидев такое зрелище. Это было и впрямь изумительно: капельки воды, усеивающие кожу незнакомок, поблескивали в лунном свете и потоками серебристого дождя срывались с волос, когда та или иная баба принималась шумно отряхиваться. Но не запросто как-нибудь, по-собачьи, они отряхивались, нет, во всех их движениях чувствовалась странная выверенность, слаженность, будто для кого-то предназначен был весь этот спектакль, будто знали или догадывались глупые бабы о трех затаившихся за кочками зрителях. На миг мне даже почудилось, что вовсе не мы на них здесь устроили засаду, а сами вот-вот попадем в невидимые сети, расставленные этой троицей. В них чувствовалась какая-то гипнотизирующая грация, сжимающая сердце чем-то неуловимым и недоступным, каждый поворот плеча и шеи сопровождался коротким взблеском широко открытых или затененных длинными ресницами глаз... Случайно брошенный в мою сторону взгляд завораживал меня, будто бы что-то неживое, иррациональное исходило от этих бледных тел, от чередования скупых жестов со скользящими над землей взмахами рук, силящихся отыскать одним им ведомое хрупкое равновесие. От волнения я даже забыл проверить истинность старой байки. Говорили, что у диких баб должны быть хвосты вроде коровьих, которые они сбрасывают чуть погодя, поживя какое-то время на суше. Но я думаю, что это, в сущности, не так уж и важно, пусть даже и были бы хвосты, это ничуть не умалило бы в тот момент в моих глазах незнакомок. Та, что поменьше, наступила босой ногой на стекляшку и взвизгнула. Две другие бабы рассмеялись. Смеялись они почти так же, как и мы, но только искренней и мелодичней.
– Смотри, смотри, - Макар с увлеченным жарким шепотом прижал свои губы к моему уху, - ты говоришь... глупые они, бабы! Смотри, есть хочет, а банку открыть не может... Бабы снова смеялись, измазавшись мармеладом и вареньем. Одна у другой отняла банку, но не удержала в своих тонких полупрозрачных пальцах, банка выскочила и глухо ухнула о камень. Толстуха заворчала разочарованно. Потом она оглянулась и встревожено показала в сторону озера.
– Так, пора, - деловито зашипел Макар, а его братан издал резкий, неприятный скрежещущий звук зубами. Бабы насторожились. Потом бросились было к воде, но было уже поздно. Моментально запутавшись в сетях, они казались совершенно беспомощными, только жалобно перекликались и тяжело ворочались, подминая под себя ил и ракушки и запутываясь все основательнее. И как только природа выпускает в свет таких беспомощных созданий?! Макар и Шурик, издавая радостные возгласы индейцев из племени ирокезов, съехали со склона вниз, увлекая за собой песок и камни. Я поспешил им на помощь. Впрочем, помощь моя, похоже, и не требовалась. ...Мне было немного жаль этих глупых баб, я не желал им зла, даже искренне хотел бы, чтобы в сети наши попались не они, а кто-нибудь уродливей и злобней. Перед глазами все еще стояла картинка: как они плескались на мелководье, как беззаботно смеялись... Сейчас из сваленных неопределенной неопрятной грудой сетей, перемешанных с грязью и остатками пищи, с рассыпанными бусами и сломанными дешевенькими браслетами, слышалось только глухое угрожающее ворчание. Макар подошел поближе и, широко расставив ноги в сапогах, вглядывался в этот хаос. Сети рвать не хотелось. Он вздохнул и присел рядом на корточки. Бабы уже и не трепыхались, смирившись, видимо, со своей участью. Только самая маленькая продолжала еще негромко поскуливать, то ли от страха, то ли ногу она вывихнула - кто их там разберет, баб этих?! Шурик первым высвободил свою добычу из сплетения капроновых нитей.
– Ути-ути, - заурчал он, щекоча ее, добычу свою, где-то под подбородком, - какие мы сердитые!
– баба перестала плакать, закрыла глазки и обреченно приблизила к нему свои губы.
– Смотри, смотри!
– закричал мне торжествующий Шурик, обретший мир в душе своей и обрадованный этим до чрезвычайности.
– В-вот он: Истинт! Я отвернулся. И встретился глазами со второй девушкой. Она уже поднялась на ноги, но не сделала ни малейшей попытки убежать. То ли была в шоке, то ли заранее примирилась со своей участью, то ли, действительно, "Истинт"... Макар между тем возился с толстушкой. Она слабо отбивалась и оттого еще больше запутывалась. Пальцы ее проваливались в скользкие мокрые ячейки. Макар чертыхался. А незнакомка смотрела на меня спокойно, не отрывая от моего лица своих темных, всосавших в себя сумрак глаз. Магия внезапных ночных встреч, все таинственное из которых неизбежно выветрится с приходом дня, коснулась уже меня своим покрывалом... Я поднял смятый, надломленный цветок, придавленный полусъеденной коробкой конфет, повертел в пальцах и протянул ей, этой девушке. Она взяла его неторопливо, со всей своей естественной грацией, едва коснувшись моих пальцев длинными, обломанными о камни ногтями. Что-то перевернулось во мне вместе с этим простым движением, все в этом ее жесте (так мне по крайней мере казалось те несколько мгновений, пока я вглядывался в глубину ее зрачков) выражало скрытое достоинство. Человек просто задумался, оттого он и молчит... Умение говорить вовсе не всегда означает признак ума, господа! Все нужные слова уже сказаны, только мысленно. Вот она медленно поворачивает голову, но все еще косит на меня левым глазом, опускает свое залитое зеленоватым лунным светом лицо так, что вороные, со сливовым отливом пряди ее щекочут нос (он очаровательно неправильной формы), погружают в тень глаза, лоб. Она подносит цветок к лицу, прижимается к нему, грязному и пахнущему теперь разве что тиной - вот так и стоит, неподвижная, как изваяние, застыв в этой безукоризненно выверенной - до нелепости - позе. Что-то подтолкнуло меня. Будто видение какое-то промелькнуло перед глазами. Видение иной жизни, где я в компании со старинными фонарями, со свежим цветочным пучком в руке вожу хороводы возле зеленой бронзовой фигуры и взглядом пытаюсь испепелить свои наручные часы. Это - вроде желания совершить какое-то неведомое жертвоприношение, отказаться от всего прежнего и впустить в свою голову какую-то простую мысль, а в свое сердце - новую связь вещей... Я с удивлением услышал свой голос - то ли взвывающий наподобие зимнего ветра в проводах, то ли скулящий от внезапно сжавшей сердце тоски:

И стра-анной бли-изостью зако-ованный,

Смотрю-ю за те-омную вуа-аль,

И ви-ижу бе-ерег очаро-ованный

И очаро-ованную да-аль...

Я смешался. Она чего-то ждала от меня, а я даже не знал продолжения. Нечто появилось на одно-единственное мгновение в ее глазах - искра разума, что ли? след чуждой мне воли?
– но тут же все и погасло. Или мне все это только почудилось? Я оглянулся. Шурик смотрел на меня с уважением. Он не смог бы насмеяться над бабами с большей изысканностью.
– Ну ты даешь!
– засмеялся Макар.
– Чего это ты? Она чуть-чуть повернулась, покосившись в сторону Макара, и теперь в лунном свете я ясно увидал ее глаза: бессмыслица, пустота. И тут моя незнакомка поступила совершенно необычно. Она зашипела, подскочила к Макару и ловко выхватила из висящих на его боку ножен остро отточенный кинжал. Но ударить им она собиралась не Макара, а, как это ни странно, меня. Я ничего не успел сообразить. Верно, она бы успела выпустить мне кишки, если бы не Макар. Он одним резким движением выбил оружие из ее рук, поверг ее наземь, придавив сапогом запястье и резко выдохнул: - Ки-йа! Довольный собой, рассмеялся заразительно и бесхитростно. На губе незнакомки выступила капелька крови. Наверно, она была чем-то больна. Я поднялся с земли, даже забыв поблагодарить Макара, почесал бровь, сплюнул, высморкался и пошел в ту сторону, где мы оставили свои рюкзаки, широко шагая и стараясь больше не смотреть в сторону баб. Да, действительно, твари они неразумные, дикие - и ничего больше. Ничего не понимают, не ценят.

...А утром мы уже были в Гульбищах. Измотанный, посиневший от озноба и весь провонявший тиной я, почти не раздеваясь, рухнул на свою койку в доме Макара. Снилось мне, что каждая знакомая мне женщина превращается вдруг в кусок моей собственной жизни, такой же живой и кровоточащий. И каждая из них проходит мимо,

стреляя глазками и кланяясь издевательски, вытряхивая шевелящиеся потроха, как в каком-то сюрреалистическом фильме, и все мимо и мимо... Мимо - осень, весна, лето. Но смотрят они безо всякого укора, так глядят, задумчиво... будто знают что-то такое, чего я не знаю, будто думать на самом деле они умеют - по-своему, конечно, нам их понять не дано. По арене какой-нибудь скачут, посуду бьют, кричат - и думают. И на лицах у них, у всех без исключения этакие загадочные улыбки. И ничего-то я не понял, и Макар мне всего объяснить не в силах, только понимающе и сочувственно хлопает меня по плечу, и ах!
– как все это непросто... Но так мне от всего от этого во сне становится вдруг грустно, что я просыпаюсь. Наверно, все это с непривычки. Редко я все-таки бываю на свежем воздухе, чистом, спокойном и здоровом. Надо почаще выбираться из города, чтобы погрузиться в эту простую, незамысловатую жизнь с осенним лесом, озером, изошедшим во мрак; чтобы зарыть подошвы грубых сапог в болотные кочки, мертво сжимать лямку рюкзака и почувствовать рядом хриплое дыхание ломящихся сквозь чащу лихих друзей. И простые, незамысловатые нравы станут твоей плотью и кровью. И тогда-то все и пройдет наверняка, любая печаль излечится, глупые мысли не будут голову терзать, ни наяву, ни во сне...

– Да, горазд ты истории рассказывать!
– засмеялся Макар.
– Посмотрел на луну и перевел обеспокоенный взгляд на противоположный берег. А Шурик с проваленным носом не засмеялся, он только улыбнулся самой загадочной из своих улыбочек. Потом взмахнул обрубком хвоста и поплыл к островам, подальше от истоптанного коровами берега. Шутки шутками, но зима уже не за горами, кормиться нечем, а тут еще эти сволочные бабы повадились расставлять свои сети в тех местах, где их отродясь не бывало. Неужели, правду говорят, что они считают нас абсолютно неразумными тварями?!

Февраль 1996

– -------------------------------------------------------------

ТО, ЧТО ПРЕВЫШЕ МЕНЯ

(на манер старинной "comedie a tiroir")

...Ты прав, оратор мой Петрушка:

Весь свет бездельная игрушка,

И нет в игрушке перемен.

А.С.Пушкин, Тень Фонвизина

Удивительно, что в безысходном

отчаянии я не остался в пустоте, но

ухватился за человеческую способность

мыслить и крепко держался за нее, и

понимание значительной силы моего

разума было единственной радостью, а

все человечество - безразлично мне.

С°рен Кьеркегор

1.

У меня были серьезные основания подозревать, что то место, в котором я в конце концов очутился, - всего лишь овеществление одного из моих давних видений. Перед моими глазами - только маленькая, освещенная косым светом полоска ступеней. Ступени грубые и неровные, вздувшиеся посредине, будто выпеченные из дрожжевого теста. И все они - в этаких мелких дырочках, изгрызены маленькими крепкими каблуками. Краем - там, где очертания трещин теряются в пыли, - обильные потеки стеарина, или, может быть, засохшего и пожелтевшего клея. Солидола, с неудовольствием понял я. Экая машинерия! Я находился перед крошечной дверцей, слегка опираясь одной рукой на проржавевшую скобу. Засов был уже отодвинут, и чешуйки ржавчины с него медленно ссыпались вниз, загораясь в солнечном луче, задерживаясь на рукаве моего кафтана, застревая в лентах, в ворсистой оторочке. Оказывается, до этой минуты я стоял, согнувшись в пояснице, впрочем, согнувшись самую малость, но неясно, какое время я провел в таком положении, шея и спина, во всяком случае, затекли и не двигались. Или же это внутри меня были уже не кости, а плохо смазанные шарниры? Странная мысль! Откуда она? Я с ужасом поднес руки к своим глазам. Они показались мне совершенно прозрачными. Не сразу решившись ощупать себя, не решаясь сдвинуться с места, чтобы тотчас же развеять этот нелепый издевательский сон, я огляделся вокруг. Это напомнило мне внутренности какой-то шарманки или музыкальной шкатулки, в которую я сунул свой любопытный нос однажды в детстве. Какие-то крючочки, колокольчики... А стены неровные и точно склеенные из грубого серого картона, который идет на упаковки в мебельных магазинах. Я смутно различал во мраке еще какие-то резные крылья, рога и лилии, нависшие надо мной, потрескавшиеся, искрошившиеся в тех местах, где их задевали руками те, кто пробирался этим путем до меня, неизменно застывая, как и я, на самом пороге. На мгновение мне почудилось, что где-то сверху открылись маленькие окошечки, чьи-то суетливые глазки пощекотали меня и остались довольны моим видом и моей растерянностью. Тотчас же поднялся невообразимый шум. Немного погодя я понял, что он исходит из меня самого, прямо изнутри. Точно что-то закопошилось в моем желудке, или же самими внутренностями моими стала внутренность той игрушки, в которой сейчас находился я сам. Так же это выглядело, наверно, если б сразу сотня-другая тараканов закопошилась в моем ухе. А вдобавок еще кто-нибудь там же быстро-быстро грыз бы маленькие орешки, сбрасывая шелуху мне за шиворот. Мерзкое ощущение, и я мог бы тогда уже догадаться, что некий заводной штырь прочно вошел в мою голову, и теперь ОНИ крепко взялись за эту рукоятку, чтобы извлечь из меня мою музыку. Скоба под моими руками зябко затряслась, багровый занавес, скрытый до поры в полутьме за моей спиной, отошел в сторонку, дверца, грубо прорезанная в куске картона, наконец открылась, и я появился на свет - косолапый уродец с громадными челюстями, с выпученными кнопками сверкающих глаз, отражающийся во всех зеркалах гигантского трюмо. Я тащил на себе паутину и куски осыпающейся старой краски, свернувшейся в потрескавшиеся лепестки, старое тряпье и воск. Сотни не видимых мне глаз, я знал, жадно следили за мной, упиваясь этим редкостным зрелищем - моим безобразием. При каждом моем беззвучном слове изо рта вылетал здоровенный радужный пузырь, внутри которого оказывалась заключенной крошечная мушка, мечущаяся в немом одурении, моя рука с жужжанием делала круг, поигрывая развевающимися разноцветными ленточками на запястьях. На каждом шагу я щелкал крепенькими зубками, а все пуговки на моем кафтанчике при этом бешено вращались, и я чувствовал, как в моем животе уютно урчала, разворачиваясь, небольшая заводная пружина. Я распознавал внутри себя какую-то новую для меня силу совершенно необоримого счастья и неуемно исторгал ее из себя, мыча от наслаждения и одновременно борясь с приступами подступающей тошноты... Я ждал, что смысл моего существования здесь вот-вот откроется мне, когда невидимые зубчики придут в соприкосновение с невидимыми шестеренками, пустив в ход во мне главный мой механизм. Но тут поднялся гадкий сквозняк, и пыль заворошила мои стеклянные глаза, осела на края гуттаперчевой шляпы, а когда я вновь огляделся, навстречу мне из-за угла моей коробки уже двигалась фигурка обворожительного незнакомца с лаковой улыбающейся физиономией, выписанной поверх стеклянного баллончика из-под французской туалетной воды. Ну вот, обрадовался я, теперь я не одинок в этом новом для себя и таком странном мире. Он мне сразу понравился, этот стеклянный. И я радостно протянул ему навстречу свои руки - а в них был уже, оказывается, зажат мой привычный иззубренный меч. И незнакомец с застенчивой улыбкой, ничуть не удивившись, кивнул мне приветливо и вытащил взамен свой клинок. И я понял, глядя на то, как он уверенно движется: вот он, главный герой этой пьесы. Он, а не я. Это меня, кажется, тогда слегка разочаровало и даже немного обозлило. Я оскалил зубы и перехватил покрепче свое оружие. Впрочем, мы с ним недолго сражались. Он быстро выбил меч из моих восковых рук, а затем, сделав широкий замах, лихо снес мою голову, набитую опилками, которые закружились по ветру, осыпая тропинку, протоптанную нами в пыли. Дело в том, что я был совсем уж проходным персонажем. Минуты две или три мне было отпущено, не больше. И все для меня погасло.

2.

Пришел в себя я снова в той же самой коробке, с головой, будто бы до макушки наполненной шуршащими насекомыми. Такое ощущение, что никуда я еще и не выходил, и все, что случилось только что - недолгий нелепый сон. Шея моя, как ни странно, совершенно не болела. Пощупав наугад, я обнаружил там простой стальной штырь, на который голова моя и была столь ловко насажена. Зато болела грудь, пробитая новой медалью. Там был предусмотрен ряд специальных дырочек, но, видимо, их на этот раз не хватило. Нос в виде красной груши тоже был сменным. Уши же мои были на скрепках, которые легко сгибались, принимая нужную форму. Настроение совершенно испортилось. К тому же воняло машинным маслом, которое вытекало из меня при каждом моем шаге, впрочем, это я заметил не сразу, пребывая в некой задумчивости. Что-то большое и темное, может быть, даже крыса, копошилось в полутьме за моей спиной, но я все никак не решался обернуться.

Потом я решил выбросить все это из головы, понадеялся, что тогда и так все пройдет. Я сделал несколько шагов, и ноги мои сами понесли меня к двери. А за дверью уже ждал меня он... Мерзкий тип с мерзко ухмыляющейся физиономией и никогда не отвинчивающейся, как у всех порядочных персонажей, головой. Я ринулся на него, как лев, желая рассчитаться за все и стереть наконец с его благостного личика эту скверную улыбку. Но его меч опять опередил меня...

3.

Когда разум вернулся вновь в мою бедную, набитую опилками голову, я смог рассмотреть новые подробности. Я увидел тонюсенькие ниточки, привязанные к моим рукам и ногам и уходящие вверх, в темноту над занавесом. Так что же все это? Что за неведомое представление? Выходит, я не волен в своих действиях, как мне казалось. До поры до времени я даже не видел этих нитей. Мне разрешается немногое: страдать и думать... Но самые банальные мысли попервоначалу кружились в моей голове, так что я долго не мог воспользоваться этим своим преимуществом - преимуществом существа думающего. Я тщетно старался догадаться, например, кто тот неведомый мастер, что наделил меня разумом. Сделал ли он это случайно или нарочно, желал ли он мне блага или просто хотел посмеяться? Впрочем, какой же смысл смеяться над существом, которое и так полностью в твоей власти? Я неуверенно покачал в воздухе рукой, как бы отказываясь отвечать на такой вопрос, и ленточки зашелестели. Я и сам не заметил, когда направился к двери, не переставая при этом размышлять о своем. Если это всего лишь спектакль, где я - простая марионетка, то что это за спектакль? В чем именно его суть и назначение? Трагедия ли это или пошлая комедия? Мистерия или, быть может, фарс? Я постарался мысленно перебрать весь возможный репертуар, но мое бедное воображение выдало слишком мало названий. Я был заворожен открытием, что сам очутился внутри подобного действа, а оттого и не смог мыслить вполне беспристрастно. Я был лишь уверен, что все это вокруг меня представляет из себя нечто совершенно затасканное, избитое... ...Впрочем, мне достался слишком маленький кусочек действа, роль моя была издевательски мала, чтобы судить обо всем в целом, о художественных, с позволения сказать, достоинствах этого целого. Я только очень жалел, что в свое время, судя по скудному содержимому моей памяти, не слишком-то увлекался театральными постановками и тем паче не баловал своими посещениями ярмарочные балаганы, где в опытных руках веселились и страдали куклы, подобные мне сейчас. Вот и открылась моя дверь. Выйдя наружу, я постарался рассмотреть своего противника непредвзято. Вот вышитый золотом плащ, ботфорты, изящная перевязь, усы, как полагается, и льняные, чуть вьющиеся локоны. Все слишком банально и не способно сказать мне ни о чем, ничем не обозначает то место репертуара, в который я и сам сейчас угодил. Однозначны лишь его и мое амплуа, которые, глядя на нас, трудно спутать. Интересно, отчего эта истеричная улыбка так и не покидает его лица? Может быть, его, беднягу, беспокоит то, как подвывает иногда на поворотах его собственный моторчик? Или, может быть, у него нервный тик, челюсти свело судорогой от моего вида? Чем же это я так страшен? Я украдкой ощупал ряды своих зубов. Никогда бы не подумал, что мой истинный облик столь зловещ... Я решился.
– Погоди!
– спокойно и уверенно сказал я ему, поднимая вверх руку с мечом. И мне показалось, что и он чуть помедлил, прежде, чем взяться за оружие. Его ясные васильковые глаза, намалеванные на стеклянной колбочке, казалось, смотрели сочувственно и чуть-чуть настороженно. Ах, если бы не эта его идиотская ухмылочка! Глаз его мне было бы вполне достаточно... Свободной рукой я снова рассеянно ощупал ряды своих ужасных зубов. "Да уж, хорош", - подумал я зло и самокритично. Я почти уже верил в то, что в создание, которое шло мне навстречу, был вложен такой же, как в меня, а может быть, даже и превосходящий меня разум. Ведь он - главный герой, ни чета мне, и лицо ему, что греха таить, досталось попривлекательнее моего. Я, конечно, не мог ему улыбнуться, я не мог подать ему никакого иного знака. Но я надеялся, что он, как и я, тоже подозревает, что я разумен. Так что же мы, два разумных существа, будем рубать друг друга, как заправские палачи, на потеху невидимой публики?! Я бы хотел остаться в дверях своей крепости, но ноги мои сами сделали еще несколько шагов, двинув вперед мое туловище, рой жужжащих механизмов, дьявольскую машинку в животе и остро отточенную лучину меча, занесенного над головой.
– Послушай!
– повторил я уже не так уверенно, не отрывая, впрочем, от него гипнотизирующего злого взгляда, - я так же, как и ты, одинок. Я не знаю, когда начался ты, но я пробудился здесь совсем недавно... Я хотел бы сейчас и здесь предложить тебе большее, чем просто дружбу, большее, чем свою жизнь (да и жизней у меня, по-видимому, множество), большее, чем ты, может быть, в силах теперь немедленно взять. Я хотел бы предложить тебе интеллектуальное сотрудничество, беседу... Его меч просвистел мимо меня, а его глаза излучали сочувствие. Это меня слегка ободрило.
– Я и ты, - продолжал я с нажимом, - возможно, единственные мыслящие существа в этом мире. Но мы все-таки мыслим, и это не так уж и мало, значит, мы уже - две совершенно особые точки в мировом пространстве. Мы можем сопоставить наши впечатления и, таким образом, возможно, вырваться за пределы своих нелепых и беспомощных тел, обнаружить изнанку жизни, скрытую от нас пока. Я вспомнил при этом того некто, что живет за моей спиной и о котором я не могу даже думать. Ничего, рано или поздно придет и час этого некто! Он развернулся, задев меня плечом, и взмахнул оружием слишком неуверенно, чтобы это могло ускользнуть от моего внимания.
– Мы будем говорить друг другу абсолютно все, ничего не скрывая, только правду или то, по крайней мере, что будет нам искренне казаться правдой. Мы обратим это наше единственное оружие против окружающей тьмы, и, я надеюсь, обнаружим наконец тех, кто за нами наблюдает, то, что нами руководит, кто за всем этим скрывается, мы переиграем их. Я верю, что мы в силах отбросить эту тьму, заменить ее диалогом двух свободных умов, верящих лишь в свое интеллектуальное единство. Мы разрушим все и всяческие границы! По-моему, это была прекрасная речь, в своем роде совершенная, чрезвычайно эмоциональная, остроумная и преисполненная внутреннего достоинства, что я особенно ценю в речах. И не моя вина в том, что как раз в этот момент мой собеседник сделал особенно глубокий выпад и все-таки достал меня. А потом вновь моя голова отделилась от туловища, что меня, впрочем, не особенно удивило. Ведь из беззвучного моего рта исторгались только мыльные пузыри с заточенными внутри них мушками. Это обычно не способствует диалогу. Я уже и не верил в то, что мой противник, как я, разумел хотя бы что-нибудь, что взгляд его был хоть немногим осмысленнее, чем взгляд простой стеклянной игрушки, несмотря на все его колокольчики, кружевные перчатки и бант на шее. Все это - лишь мои пустые фантазии. Я уже, признаться, не верил даже в то, что разумен я сам. Какая, в самом деле, разница, если я не могу издать ни звука, если я не могу хоть раз опустить меча?! Как ни странно, собственное беззвучие - вполне достаточная причина... вполне достаточная причина для того, чтобы никогда больше не упорствовать в своей, слегка пошатнувшейся уже вере в чужой разум.

4.

Так началась моя новая жизнь. Я погибал раз за разом, и раз за разом воскресал с одной и той же тупой неизбежностью. То были дни, когда я познавал, что значит: страдать; что значит: стыдиться; что значит: отчаяться. Я никогда не мог разглядеть моих зрителей, я не слышал их криков, шума - одобрительных ли аплодисментов, негодующих ли свистов. Этого мне не было дано. Не мог я видеть и тех, кто мной дирижирует - нити уходили прямо в темноту. Миг схватки и тишина, только тихо урчит, смолкая, моторчик в моем животе, да с легким щелчком ложится на мостовую деревянный меч, выпавший из моих рук. Поначалу я отказывался от попыток ответить себе на вопрос, что происходит в промежутках между представлениями, которые от меня скрыты; сколько они длятся, равны ли они друг другу хотя бы примерно? Забываю ли я о них каждый раз, обретая себя здесь, или просто в иное время не прихожу в себя? Обитает ли тогда в моем теле кто-то другой? Проще было счесть, что для меня они просто не существует как реальность... Но все же от этого зависело слишком многое, чтобы можно было так просто отмахнуться. Вопросы возвращались ко мне вновь и вновь. Могло ли все это когда-нибудь закончиться вовсе, оборваться просто потому, что кому-то надоест наконец ставить пьесу с моим участием, и прекратится воспроизведение тех условий, которые случайно или намеренно вызывают меня к моей жизни? Я принял тогда, что все это не имеет для меня ровным счетом никакого значения, и поскольку я сам не в силах раздвинуть промежутки отпущенного мне времени, бессмысленно и даже пошло рассуждать в моем положении о них. Но воображение свое я все равно не в силах был до конца укротить. Были времена, когда я смеялся все представление подряд. Конечно, беззвучно, как мог. Про себя. Это была своего рода потаенная для всего мира истерика. Я жаждал смерти. Я смеялся, когда бросался с мечом на врага, я смеялся, когда получал свой удар. Исход был предрешен, он не зависел от моих чувств и стремлений. Я смеялся, ведь я знал, что сам я выгляжу со стороны ужасно комично, рассуждая о высоких материях и пуская при этом изо рта пузыри с мушками. Я смеялся - и это лишало меня на время боли и ненужных вопросов, я мог бы назвать это аффективной анестезией, если бы вспомнил тогда тему своего мифического диплома из другой жизни. Иногда, с очередным моим воскрешением, мне начинало казаться, что чего-то уже во мне самом не хватает. Что изменилось во мне что-то необратимо по сравнению с предыдущими инкарнациями, да так, что я и сам не в силах ответить на вопрос, был ли я, именно я, когда-нибудь прежде, или мозги мои сляпаны заново из какого-то подручного материала? Но мне не у кого было спросить и не с чем было сравнивать, а потому в конце концов я смирился и с этой загадкой, просто взяв ее в свое построение как какой-то неприятный, но неизбежный вариант, который нельзя сбрасывать со счетов. Со временем я смог заметить периодичность, с которой я впадаю в отчаяние, с которой меня душит смех или обуревает жгучее желание вырваться из тупика и даже постигнуть суть всех вещей.

Поделиться с друзьями: