Библиотека мировой литературы для детей, том 23
Шрифт:
Я поднял на него покрасневшие глаза и сказал ему тихо, но твердо:
— Я не пойду домой, Чубук, это просто от неожиданности. А я красный, я сам шел воевать… — Тут я запнулся и тихо, как бы извиняясь, добавил: — За светлое царство социализма.
Мир между Россией и Германией был давно уже подписан, но, несмотря на это, немцы наводнили своими войсками Украину, вперлись и в Донбасс, помогая белым формировать отряды. Огнем и дымом дышали буйные весенние ветры.
Наш отряд, подобно десяткам других партизанских отрядов, действовал в тылу почти самостоятельно, на свой страх и риск. Днями скрывались мы по полям и оврагам или отдыхали, раскинувшись у глухого хутора; ночами делали налеты на полустанки с небольшими гарнизонами. Выставляя засады на проселочную дорогу, нападали на вражеские обозы, перехватывали военные донесения
Но та поспешность, с которой мы убирались прочь от крупных неприятельских отрядов, и постоянное стремление уклониться от открытого боя казались мне сначала постыдными. На самом деле, прошло уже полтора месяца, как я был в отряде, а я еще не участвовал ни в одном настоящем бою. Перестрелки были. Набеги на сонных или отбившихся белых были. Сколько проводов было перерезано, сколько телеграфных столбов спилено — и не счесть, а боя настоящего еще не было.
— На то мы и партизаны, — ничуть не смущаясь, заявил мне Чубук, когда я высказал свое удивление по поводу такого некрасивого, на мой взгляд, поведения отряда. — Тебе бы, милый, как на картине, выстроиться в колонну, винтовки наперевес, и попер. Вот, мол, смотрите, какие мы храбрые! У нас сколько пулеметов? Один да и к тому же всего три ленты. А вон у Жихарева четыре «максима» да два орудия. Куда же ты на них попрешь? Мы должны на другом брать. Мы, партизаны, как осы: маленькие, да колючие. Налетели, покусали, да и прочь. А храбрость такая, чтоб для показа, — она нам ни к чему сейчас; это не храбрость, выходит, а дурость!
Многих ребят я узнал за это время. Ночами в караулах, вечером у костра, в полуденную ленивую жару под вишнями медовых садов много услышал я рассказов о жизни своих товарищей.
Всегда хмурый, насупившийся Малыгин, с одним глазом — второй был выбит взрывом в шахте, — рассказывал:
— Про жизнь свою говорить мне нечего. Одним словом, серьезная была жизнь. Жизнь у меня за все последние двадцать годов на три равные части разделена была. В шесть утра встанешь. Башка трещит от вчерашнего; надел шматки, получил лампу и ухнул в шахту. Там, знай свое, забурил, вставил динамит и грохай. Грохаешь, грохаешь, оглохнешь, отупеешь — и к стволу на подъем. Выкинет тебя наверх, как черта, мокрого, черного. Это первая часть моей жизни. А потом идешь в казенку, взял бутылку — денег с тебя не спрашивают: контора заплатит. Потом в хозяйскую лавку; там показал бутылку и выдают тебе оттуда без разговора два соленых огурца, ситного и селедку. Это уж на бутылку такая порция полагалась! Закусывайте на здоровье — контора вычтет. Вот тебе вторая часть моей жизни. А третья — ляжешь спать и спишь. Спал я крепко, пуще водки любил я спать — за сны любил. Что такое сон, до сего времени не понимаю. И с чего бы это такое странное привидеться может? Вот, например, снится мне один раз, что призывает меня штейгер и говорит: «Ступай, Малыгин, в контору и получай расчет». — «За что же, — говорю я ему, — господин штейгер, мне расчет?»— «А за то, — говорит, — тебе, Малыгин, расчет, что замышляешь ты на директорской дочке жениться». — «Что вы, — говорю я ему, — господин штейгер, слыханное ли это дело, чтобы шахтер-запальщик на директорской дочке женился? Где же, — говорю, — мне на директоровой, когда за меня и простая- то девка не каждая из-за выбитого глаза пойдет!» Тут смешалось все, спуталось, штейгер вдруг оказывается не штейгер, а будто жеребец директорский, запряженный в ихнюю коляску. Выходит из той коляски сам директор, вежливо кланяется мне и говорит: «Вот, запальщик Малыгин, возьми в жены мою дочку и приданого десять тысяч и штейгера, то есть жеребца, с коляской». Обомлел я от радости, только было хотел подойти, как ударит меня директор тростью, да еще, да еще, а штейгер ну топтать копытами и ржать… «Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. Вот чего захотел!» И бьет и бьет копытами. Так злобно бил, что даже закричал я во сне на всю казарму. И кто-то взаправду в бок меня двинул, чтобы не орал и людей ночью не тревожил.
— Ну уж и сон! — засмеялся Федя Сырцов. — Видно, просто пялил ты глаза на хозяйскую барышню, вот и приснилось. Мне так всегда: про что на ночь думаю, то и снится. Вот сапог третьего дня не успел я с убитого немца снять. Сапог хороший, шевровый, так каждую ночь он мне снится!
— Сапог!.. Сам ты сапог! — рассердившись, ответил Малыгин. — Я ее, дочку-то, один раз за год до того и видел всего. Лежал я пьяный в канаве. Идет она с мамашей пешком возле огородов по тропе, а лошади ихние рядом идут. Мамаша — важная барыня… седая, подошла ко мне и спрашивает: «Как вам не стыдно пить? Где у вас человеческий облик? Вспомнили бы бога». — «Извиняюсь, — говорю я, — облика действительно нет, оттого и пью».
Сжалилась тогда надо мною ихняя мамаша, сует мне в руки гривенник и наставляет: «Посмотрите, мужичок: природа кругом ликует,
солнце светит, птички поют, а вы пьянствуете. Пойдите, купите себе содовой воды, протрезвитесь». Тут зло меня разобрало. «Я, — говорю ей, — не мужичок, а рабочий с ваших шахт. Природа пускай ликует, и вы ликуйте на доброе здоровье, а мне ликовать не с чего. Содовой же воды в жизни не пил, и если хотите сделать доброе дело — добавьте еще гривенник до полбутылки, а я за нашу приятную встречу с благодарностью опохмелюсь». — «Хам, — говорит мне тогда благородная женщина, — хам! Завтра я скажу мужу, чтобы вас отсюда, с рудников, уволили». Сели они с дочкой в коляску и уехали. Вот только и было у меня с ней разговору, а дочка вовсе, пока мы говорили, отвернувшись стояла, а ты говоришь — пялил!— Что ж во сне-то! — усмехнулся Федя Сырцов. — А хотите, я вам расскажу, какой со мной и с одной графиней случай был? Ей-богу, из-за этого случая я, можно сказать, и в революцию ударился. Такой случай — ежели вам рассказать, то и ушами захлопаете.
Тут Федя тряхнул чубатой головой и зажмурил глаза, как кот, выбравшийся из хозяйской кладовой.
— Врать будешь, Федька? — подсаживаясь поближе, с любопытством и недоверием спросил Васька Шмаков.
— Это уже твое дело, хочешь — верь, хочешь — нет, документов я тебе предъявлять не буду.
Федя потянулся, покачал головой, как бы раздумывая, стоит ли еще рассказывать или нет, и, прищелкнув языком, начал решительно:
— Было это три года тому назад. А парень я — нечего говорить об этом — красивый был, лучше еще, чем сейчас. И такая судьба моя вышла, что пришлось мне наняться в подпаски при графской экономии. А у графа нашего жена была, звали ее Эмилия, и гувернантка Анна, то есть по-ихнему Жанет.
Вот однажды сижу я возле стада у пруда и вижу: идут обе, зонтиками от солнца загораживаются. У графини белый зонтик, а у Жанет — красный. А была та Жанет похожа на сушеную тарань, тощая, очки на носу, и когда идет, бывало, по деревне, то платком нос прикрывает, чтобы, значит, от навозного духу голова не болела. Надо вам сказать, что был у меня в стаде бык, настоящий симментал — порода такая, огромный. Как увидел мой бык красный зонт да как попер полным ходом на Жанет! Я вскочил и во весь мах наперескок. Обе барыни закричали. Графиня — в кусты, а Жанет некуда деваться, и она со страху в воду сиганула. Симментал до нее рвется, а она, дура, нет, чтобы бросить зонт, закрывается им от быка — тоже нашла защиту! — и визжит при этом что-то по-немецки там или по-французски— кто ее разберет. Я как ухну в воду, вырвал у нее зонт да в морду симменталу. Он разъярился — за мной, я отплыл от середки и бросил зонт, а сам на другой берег и в кусты. Тут пастухи набежали: крик, гам, быка загоняют, вытащили Жанет из тины, а с ней на берегу обморок случился.
Федька тяжело дышал, как будто только сейчас спасся от быка, прищелкнул языком и хотел было продолжать, но в это время с крыльца хутора послышался окрик:
— Федор… Сыр-цов! Иди до командира.
— Сейчас, — отмахнулся недовольно Федя и, улыбнувшись, продолжал — Пока Жанет отходила, подходит ко мне графиня Эмилия, белая, на глазах слезы и в груди волнение. «Юноша, — говорит, — кто ты?» — «А я, — говорю ей, — ваше сиятельство, подпасок, зовут меня Федором, а фамилия моя — Сырцов». Тогда вздохнула графиня и говорит мне: «Теодор, — это, то есть, по-ихнему Федор, — Теодор, подойди сюда ко мне поближе».
Что еще сказала Феде графиня и какое отношение имел этот случай к тому, что он впоследствии ушел к красным, в этот раз дослушать мне не пришлось, потому что рядом послышался звон шпор, и рассерженный Шебалов очутился за спиной.
— Федор, — сурово спросил он, останавливаясь и облокачиваясь на палаш, — ты слышал, что я тебя зову?
— Слышал, — буркнул Федя приподнимаясь. — Ну, что еще?
— Как это «ну, что еще»? Должен ты идти, когда тебя командир требует?
— Слушаю, ваше благородие! Чего изволите? — вместо ответа насмешливо огрызнулся Федя.
Но обыкновенно податливого и мягкого Шебалова на этот раз всерьез задело Федино замечание.
— Я тебе не ваше благородие, — серьезно и огорченно сказал он, — я тебе не благородие, и ты мне не нижний чин. Но я командир отряда и должен требовать, чтобы меня слушались. Мужики сейчас с Темлюкова хутора приходили.
— Ну? — Черные глаза Феди виновато и блудливо забегали по сторонам.
— Жаловались. Говорили: «Приезжали вот ваши разведчики. Мы, конечно, обрадовались: свои, мол, товарищи. Старший ихний, черный такой, сходку устроил за поддержку Советской власти, про землю говорил и про помещиков. А мы пока слушали да резолюцию выносили, его ребята давай по погребам сметану шарить да кур ловить». Что же это такое, Федор, а? Ты, может, ошибся малость, ты, может, лучше к гайдамакам пошел бы — у них это заведено, а у меня в отряде этакого безобразия не должно быть!