Библиотекарист
Шрифт:
Нет, Боб не испытывал, по крайней мере, в сколько-нибудь значительной степени. Ему показалось вдруг, что это достойно сожаления; не сигнал ли того, что он прожил жизнь не на всю катушку? Лайнус согласился, что да, вероятно, так оно и есть.
– Это мощная штука, – сказал он, – все равно что стать свидетелем какого-нибудь тайфуна или землетрясения. Я имею в виду, что оно страшно, конечно, но в то же время каким-то образом еще и прекрасно. Как и велит природный социальный порядок. Думаю, что злорадство существовало еще до того, как на свете появился немецкий, ну или всякий другой язык.
– Зависть входит в число семи смертных грехов, – заметил Боб.
– Но злорадство – не просто зависть, Боб. Это зависть плюс месть.
– Что, применив силу?
– Иногда и силу, да. Но чаще то была мелкая подлость или попытка унизить. Также обычным делом было нашептать женщине, которой я добился, какую-нибудь неприглядную ложь про то, что я за личность. Или, пуще того, нашептать ей неприглядную правду про то, что я за тип. Но все это приводило всегда к одному и тому же, к моему возврату на рынок плотских утех. Торговля шла бойко, испытывать муки совести мне было недосуг – ну, до тех пор, пока меня вовсе не выставили за дверь.
Лайнус принялся потчевать Боба подробностями своих сексуальных приключений, наклонностями определенных партнерш, их причудами и повадками. Бобу претил грубый мужской взгляд на тайны и козни любовных игр. Безгрешен он не был, но чувствовал, что относиться к блуду как к спорту, в котором есть шанс победить, значит попирать и унижаться одновременно, и всегда мучил вопрос: зачем? Зачем это делать, когда можно, как вариант, не делать?
Лайнус заметил, что Боб не разделяет его энтузиазма, и замолчал.
– Никогда не увлекался подобными разговорами, – объяснил Боб.
– Солдату свойственно вспоминать битвы.
– С другими солдатами вспоминать.
– А разве ты не солдат, Боб? Ты что, не ходил на войну?
– Я любил только одну женщину в своей жизни, – сказал Боб.
Лайнус закрыл глаза и вдруг замер, будто погрузился в дремоту. Некоторое время спустя он шевельнулся, слегка приподнял веки и тихо спросил:
– А как по-немецки обозначить жалость, презрение и благоговение, когда их испытываешь все сразу, одновременно?
Боб сидел в закутке у окна на кухне и наблюдал за соседом, жившим напротив, тот сгребал листья у себя во дворе. Сосед был небрит, физиономия красная, одутловатая; кто знает, может, его мутило с похмелья, но выглядел он довольным, и Боб представил себя на его месте: запах земли и истлевающих листьев, сердце бьется чуть чаще, когда забрасываешь их в мусорный бак.
“А ведь воскресенье сегодня”, – подумал Боб, из чего следовало, что ему самому стоило бы заняться домашним хозяйством, так что вторую половину дня он провел на чердаке. Мысль состояла в том, чтобы навести там порядок, но, забравшись наверх, он наткнулся на архив документов и собрание памятных вещей, скопившихся за целую жизнь, про намерение свое позабыл, принялся их пересматривать и погрузился в себя.
По всей длине чердачного помещения тянулась стена из картонных коробок, аккуратно сложенных до самого потолка так, словно они поддерживали собой вес крыши. Боб всю жизнь испытывал болезненный страх перед аудитом, чем объяснялась его склонность ничего не выбрасывать: некоторые квитки хранились лет уже пятьдесят. Эти бумажки, если их рассматривать все вместе и одну за другой, могли бы служить дневником своего рода – в совокупной информации крылись сюжеты.
Взять, к примеру, отношения Боба с табаком: каждый день в течение семи лет он покупал пачку сигарет, вплоть до своих двадцати четырех, когда познакомился с Конни, которая тут же развернула запретительную кампанию, и тогда покупки утратили регулярность: передышка в неделю, потом снова за курево, перерыв в месяц, возврат и, наконец, после
всяческих разбирательств – полный отказ от искушения никотином. Страсть к куреву притупилась, сошла на нет, но потом, когда Конни сбежала с лучшим другом Боба, Итаном Огастином, Боб купил блок сигарет и в тридцать шесть часов выкурил взатяг целых три пачки, сидел, очумелый, уязвленный, и прикуривал одну от другой. После этого ему стало так плохо, что его плоть приобрела зеленоватый оттенок, а слюна почернела, и он выбросил оставшиеся пачки в мусорное ведро и с тех пор уже больше ни одной сигареты не выкурил.Боб нашел корешок билета на дневной показ фильма “Мост через реку Квай”, на котором был в тот день, когда умерла мать, и, глядя на корешок, вспомнил, как вошел в больничную палату, насвистывая музыкальную тему из фильма, и увидел, что кровать матери пуста и разобрана до матраса. Он вызвал медсестру, которая вызвала еще двух сестер, те заполонили комнату и стали виться вокруг, проявляя заботу. Свистящая мелодия, застрявшая в голове, наложилась на бедствие момента так, что у него вырвался тихий, дрожащий смешок, который он заглушил кулаком и который был принят медсестрами за проявление горя. Боб закашлялся и спрятал лицо. Он смеялся тогда не над смертью матери, а над смертью вообще, или над жизнью в целом, или над тем и другим в равной мере. На самом деле, кончина матери ввергла его в страх, страх перед тем, как он станет жить сам по себе в этом доме – том самом, где он жил и сейчас. Это было еще до знакомства с Конни и Итаном, но уже после того, как он устроился в библиотеку.
Тут Бобу пришло в голову просмотреть бумажки, помеченные датой его свадьбы, 12 июля 1959 года. Ему казалось, что за этот день чеков и билетиков должно быть много, но отыскался только один. Расписка была карандашом, дрожащей рукой и вся заглавными буквами: “воскр x 3 – ван ван шок”. Ниже была указана сумма в 2 доллара 75 центов. Еще ниже, прямыми буквами скоропись: “Поздравления + пожелания удачи! (Она тебе точно понадобится!!!)” Боб призадумался над распиской, не в силах поначалу понять, о какой покупке там речь.
Понемногу в сознании сложилась картинка: он, Конни и Итан сидят у киоска, в котором продавалась газировка, кроме них там никого нет, и все они пьют молочный коктейль. За десять минут до этого, на другой стороне улицы, в мраморных залах мэрии, где царила прохлада, Конни и Боб поженились, а Итан был у них шафером. После церемонии все трое стояли на тротуаре, прикрывая глаза от летнего солнца. Боб, довольный донельзя, смотрел на свою новехонькую жену. “Ты – Конни Комет”, – сказал он ей. “Что есть, то есть”, – сказала она. И когда Итан спросил: “И что теперь?” – Конни взмахнула рукой и указала букетом на киоск с газировкой на другой стороне широкого бульвара.
Они трое взяли друг друга под руки и сошли с тротуара; улица была пуста, но возникла машина, которая мчалась на них, сигналя, что приближается. Пустившись групповой рысью, они проскочили перед автомобилем, но затем Конни высвободилась из цепи и, развернувшись, успела швырнуть букет в открытое окно машины, когда та проносилась мимо. Водитель, пугало скоростных дорог, вцепился в руль так, что белели костяшки пальцев; букет упал ему на колени бомбой замедленного действия, и было радостно видеть, как седан соскальзывает через всю ширину дороги, в итоге с визгом свернув направо, на улицу с односторонним движением, и пропадает из виду.
Продавец газировки, старик в бумажной шляпе, нахлобученной на крапчатую голову, кивнул, когда трио уселось на красные кожаные табуреты. Он понимал, “что им надо”; по его словам, молодожены нередко приходили к нему после церемонии. Конни попросила продавца угадать, кто жених, и тот, оглядев Боба и Итана, сказал, что, никаких сомнений, это Итан. Они все расхохотались, и Боб громче всех, в надежде скрыть, как сильно задела его ошибка продавца газировки. Старик смутился; он потрепал Боба по руке и сказал ему: