Биг-бит
Шрифт:
— Хорошая, — объяснил Фет. — Вам понравится.
— Запевай! — скомандовал Джон. — А мы на ходу подхватим!
Дерек Тэйлор вместе с переводчиком поднялся по каменной лестнице на поверхность земли. Недра ее разрывались от тяжелых звуков рок-н-ролла, который грозил землетрясением и мог, при желании, повернуть вращение планеты вспять или, наоборот, убыстрить его.
— Нужно дать сообщение для печати, — пробормотал Дерек, — что битлы снова вместе.
Солнце садилось за деревья старинного парка, оставляя на земле длинные тени.
— Вы думаете, это надолго? — спросил переводчик.
— Думаю, навсегда, — сказал пресс-секретарь.
Глава четырнадцатая. Зеленая самооборона
Федор Фетисов вырулил на своем бежевом «уазике» со двора дачного поселка «Орджоникидзе 3» и поехал куда глаза глядят.
Поселок располагался вокруг металлургического завода, построенного во времена сталинских наркомов и до сих пор сохранявшего остатки теплившейся жизни, как в погасшей печи еще стреляют и искрят обуглившиеся щепки. Директор-сталевар полтора года назад заключил выгодный контракт с Дели на чеканку рупий, взял под это дело солидный аванс у индийской стороны и на полученные средства стал жить как человек —
Раз в месяц в заводской вышине гудела траурная форсунка, и Федор Фетисов просыпался в своем дачном домике в ожидании Страшного Суда. Но форсунка значила не Апокалипсис, а то, что очередной родственник директора убит бандитской пулей и через два дня его схоронят всем городом, — таксисты будут гудеть, седые матери рыдать, а деды в медалях говорить о происках американского империализма и таможенных барьерах, мешающих нашему металлу завоевывать мировой рынок. В городе обитало пятьдесят тысяч человек, и все пятьдесят тысяч сочувствовали заводскому руководству не потому, что оно держало рабочих впроголодь, и не потому, что индийские рупии превратились в более твердую и более конвертируемую валюту в руководящих карманах, а потому, что директор был свой — владимирский, не какой-нибудь погорелый чеченец или пархатый жид. Благодаря провалившемуся и работающему в четверть силы заводу в городе теплилась хоть какая-то инфраструктура — дома отапливались, автобусы ходили, и дачные участки обильно орошались водой из местного водохранилища. В тридцати километрах отсюда находился аграрный городок-неудачник, основанный в одно время с Москвой Юрием Долгоруким и имеющий в своем распоряжении церковь XII века, купеческие лабазы да мужской монастырь, но не имеющий металлургического завода и патриотичного руководства. Оттого зимою городок-неудачник вымирал, старинная церковь не могла согреть жилые дома, и люди, сидя на кухне в зимних шапках, смотрели по телевизору «Поле чудес» и радовались за очередной выигранный музыкальный центр.
Фетисов выгнал свой «уазик» на Юрьевское шоссе, пришпорил его педалью газа и поскакал в сторону поселка Сима, именно поскакал, а не поехал, этим славилась марка его машины, и любители конных прогулок ценили ее как раз за это. Форсунка сегодня молчала, и Федор Николаевич подумал, что если бы не бандиты, то директор завода чувствовал бы свою полную невинность и краснел бы, как девушка при упоминании разврата. А тут хотя бы братишки-убивцы заставляли его думать о Боге и о том, что за голодных и преданных рабочих спросит его не толерантная областная прокуратура, не подкупленные местные налоговики, а канцелярия более тщательная и дотошная до отвращения.
Федор любил поселок Сима, любил гнать туда машину, когда находился не в духе, и, проезжая его насквозь, до сих пор не встретил там ни одного человека. Брошенная в полях техника была, разрушенные церкви краснели обкусанным старым камнем, скрывая от посторонних глаз могилу Багратиона, одноэтажные деревянные домики, все как один с наличниками, молча смотрели вслед. Только людей Федор не видел и задавал себе привычный вопрос, какая мельница прошла по его стране, перемолов все и оставив после себя пустыню?
Раньше с пустыней все было ясно, — секретариат ЦК КПСС отвечал на подобные вопросы тайным киванием, которое означало для посвященных, что пустыня устроена именно им, секретариатом ЦК, в свободное от орошения пахотных земель и созывов пленумов время. Однако оказалось, что пустыня пустыне рознь, и то, что надвинулось на страну в последние годы, конечно же, не определялось безобидным, в сущности, словом. Фетисов все более ощущал себя прикованным к старинной барщине, не ожидая, что ее ярем кто-то заменит теперь на легкий оброк. Хотя наступивший феодализм спроектировали с капиталистическим фасадом, и в этом, возможно, было какое-то продвижение вперед, но этот фасад чувствовался лишь на Тверской, в поселке же Сима была все та же мерзость запустения, дававшая классикам горькое вдохновение еще во время оно. Но Фет не был классиком и вдохновляться подобным решительно не желал. Как музила, развлекавший по ресторанам угрюмую и не очень щедрую публику, Фетисов зарабатывал столько, что мог содержать неработающую жену и ребенка Ивана, которого они звали в семейном кругу Ленноном и мечтали, что к нему когда-нибудь прибавится прагматично-талантливый Павел. Но парадокс заключался в том, что и в прошлое советское время Федор Николаевич стал бы тем же самым, только к его лихому заработку прибавился бы еще самиздат, бесплатное образование для потомства, гарантированная пенсия и серое прогнозируемое завтра. Сейчас же, несмотря на кабацкие деньги, он чувствовал себя совершенно беззащитным перед государственными институтами, которые сплошь занимались предпринимательской деятельностью и являлись вследствие этого крайне опасной для обывателя стихией. Даже у людей, рубивших ныне непомерные, непредставимые бабки, Федор видел то же самое остервенение внутри против власти, которую они сами устроили, и понимал, что наличие подобного чувства, конечно же, разрушает благоприятные прогнозы на завтра. Один поддатый олигарх, качавший земные недра себе в карман и недовольный именно природной рентой, за счет которой и жил, сказал Федору: «Тем, кто идет в банковское дело, я бы давал априори десять лет лагерей!». Про себя он не обмолвился ни словом, и это значило, что, по-видимому, поддатый олигарх давно расстрелян, и с Федором Николаевичем разговаривает его загробная тень.
С давним остервенением против государственных институтов нужно было что-то делать, и в перестройку Федор решил покончить с ним раз и навсегда. Путь был один — соединиться с новой властью в братском поцелуе, желательно, взасос, желательно, обхватив друг друга руками и оставляя на губах синие закусы. Однако любимые Федором Толстой и Солженицын
предупреждали, — не надо бы взасос, не надо бы обхватывая друг друга руками. От засоса передается инфекция, а от братских рук остаются синяки. Но Федор Николаевич решил, что классики базарят, что они сильно отстали от нынешних времен, и стал ходить на демонстрации, протестовать, обличать, подписывать, тем более что за это уже не сажали. На митинге в Лужниках он увидал старенького Сахарова, которого вел под ручку ладный и по-народному красивый будущий первый президент свободной России. Сахаров говорил в микрофон вяло, еле-еле и заикаясь, но он знал, что говорить. Будущий президент, наоборот, поражал напором в речах, но что говорить, он абсолютно не знал, и это смущало. Федор, глядя на новых героев, над которыми еле заметно светился ореол избранности, спросил себя: «А мог бы я с ними договориться, мог бы сотрудничать? Сыграть с ними в одной группе, пропеть вместе хотя бы несколько тактов?». Толстой тут же отрезал с облака: «Нет! Никогда!». А Солженицын с земли добавил: «У тебя что, шнырь, своего голоса не имеется?». Но Федор Николаевич опять не внял их брюзжанию и проголосовал, согласился, одобрил.В то же лето он услышал в одной ярославской деревне пьяный бабский голос, который, вопреки его возвышенным чувствам, выводил на дворе непотребную и пошлую частушку:
Перестройка, перестройка!Я уже пристроилась!У соседа хрен побольше,я и перестроилась!Федор подумал: «И народ за классиками туда же! А что же я? Неужели прокалываюсь? Неужели даю слабину?». Он понимал, что орущая ревмя баба была, скорее всего, алкоголиком и дочкой алкоголиков, и те, в свою очередь, были славными потомками в стельку пьяных русских людей, и род их терялся во глубине тяжело-смрадных времен… Все говорило за то, что прав именно трезвый Федор, а баба, что с нее взять? Пусть орет свою похабную песню…
В августе 91-го года Фетисов сыграл на гитаре защитникам Белого дома, которые дожидались танковой атаки и переживали от этого самые радостные минуты в своей жизни. В 93-м году, когда по этому же Белому дому стреляли орудия президентской стороны, Федор Николаевич тоже сыграл несколько аккордов, но уже у себя дома. С тех пор ему довольно часто вспоминалась нелепая частушка про соседа. И выходило, что права перегарная баба, она каким-то образом ухватила суть происходящего, а он, трезвый Федор, неправ. Суть, конечно же, состояла в пристраивании, это народ понял сразу, но драма его, народа, заключалась в том, что он не постиг, куда именно надо было пристраиваться и с кем вместе, пристраиваясь, что-нибудь перестраивать. Мимо прошли акционирование и приватизация, потому что прыгнувшие до этого цены вытрясли у той же нетрезвой бабы последние деньги, включая те, которые были отложены на собственную смерть. Абсолютная логика сделанного указывала на определенный план: чиновник устал оттого, что санатории, сауны и дачные резиденции принадлежат безликому государству, а не ему, партийно-государственному чиновнику, и за свое право собственности решил бороться до конца. С детьми же и внуками алкоголиков, которых сначала называли народом, а потом презрительно окрестили населением, обошлись по-свойски: ему, как ребенку, указали на какие-то невнятные государственные бумаги, а потом со смехом спросили: «А что ты хочешь от ваучеров? Ты что, шуток не понимаешь?!». Население сильно смутилось и устыдилось самого себя, в частности за то, что оно, с такими-то доверчивыми мозгами, еще что-то населяет, подобно мухам. Многие после этого вообще отказались что-нибудь населять, и убыль людей сравнялась с военным временем.
Федор вспомнил, как в 1992 году стоял у прилавка своего продовольственного магазина, рассчитывая в голове, покупать ли ему банку килек в томате на свой день рождения или нет, хватит ли денег, а если ее купить, то на что покупать все остальное? Это воспоминание запало в душу и сделало его жадным. Взаймы он не давал, сам не брал, а слабых до музыки клиентов раздевал до нитки, внутренне содрогаясь и ругая самого себя последними словами. Ему все время казалось, что денег не хватает, что надо устраиваться в еще один кабак и снова терзать струны с вечера до утра, наигрывая Шуфутинского, Круга или какую-нибудь «Мурку», которая была предпочтительней, потому что освящалась традицией и была продвинута в сознание Фета его первым менеджером — отцом. Федор Николаевич утешал себя, что это все временно, что нужно просто набить бабок и жить за городом, поскольку улицы Москвы активно готовились к погромам, проверяя твердеющие мускулы то на азерах с окраинных рынков, то на броских витринах центра, когда какой-нибудь небедный форвард не забил положенный ему по штату футбольный гол. Гопота была, в общем-то, права: город, обзаводясь бутиками и казино, нагло вытеснял из себя бедных, а их в России всегда имелось в избытке, бедные ждали лишь того человека, кто объединит их и даст простую, как камень, цель. Этого Фет боялся, боялся именно из-за весомой вероятности, и, скопив немного кабацких денег, вывез жену и ребенка в сопредельную с Подмосковьем область, поскольку окрестности столицы оказались уже скуплены немногочисленным новым классом людей, которые только и дожидались лихого посвиста, чтобы отвалить навсегда из свободной России и забыть ее, как кошмарный сон. Федор Николаевич верил в посвист, но к отъезду за кордон был не готов ни экономически, ни морально. Ведь Толстой, как известно, никуда не уезжал, а Солженицын, наоборот, вернулся. Следовательно, и ему, Федору, нужно было годить. Годить, уповая на христианского Бога, которого он временами чувствовал и говорил с ним, как со старым, но немного эксцентричным и непредсказуемым знакомым.
Подъезжая к Симе, Федор подумал, что мистическая роль России состоит в компрометации социальных систем. Сначала она зачеркнула социализм, сейчас она делает то же самое с капитализмом. Какая система годится для нее самой, неведомо. И если же гопота с улицы установит в ней подобие фашизма, то можно сказать с уверенностью, что фашизм этот будет безнадежно скомпрометирован и опошлен до абсурда. И вообще, откуда в русских бытовой национализм? Разве они не видят, что вслед за великим еврейским рассеянием уже наступило второе, русское. И в недалеком будущем два народа-побратима, предавших своих мало похожих Богов, пожмут друг другу руки в какой-нибудь безлюдной галактике, а потом, возможно, и подерутся, как всегда бывает с избранными. Что в этой ситуации делать заурядным грекам, куда примкнуть? «А примкнем мы к лесу, — подумал Федор, — ярославскому или владимирскому. Какой в те скорбные дни останется».