Бирон
Шрифт:
Впрочем, многие слышали о смерти государыни. К примеру, в октябре 1740 года крепостные князя Мышецкого в избе обсуждали текущие политические новости — кому быть царем после «земного бога Анны Иоанновны». Когда прозвучало имя Елизаветы, то хозяин, Филат Наумов, лежа на печи, «отвел» ее кандидатуру: недостойна, поскольку «слыхал он, что она выблядок». [281] Кратковременное регентство Бирона не оставило даже таких специфических источников отражения общественного мнения, как дела Тайной канцелярии. Правда, в мае 1741 года крепостной Евтифей Тимофеев все-таки попал в розыск из подмосковной деревни за передачу слухов о политических новостях: «У нас слышно, что есть указы о том: герцога в ссылку сослали, а государя в стену заклали», — но при этом решительно не мог пояснить, о каком герцоге идет речь.
281
РГАДА. Ф. 7. Оп. 1. № 269. Ч. 9. Л. 154–155.
«Шляхетство»
282
Михневич В. О. Женское правление и его противники // ИВ. 1882. № 2. С. 285–286; Щукинский сборник. М, 1903. Вып. 2. С. 451; 1907. Вып. 6. С. 29; РГАДА. Ф. 7. Оп. 1. № 269. Ч. 10. Л. 665.
Современники «дворских бурь» оставляли о них скупые, бесстрастные свидетельства, будто воспринимали их как далекие от их повседневных дел события. Или авторы даже наедине с собой не считали возможным дать более эмоциональную оценку? Отзывам же иностранных дипломатов следует доверять с осторожностью: они в значительной степени зависели от политической ориентации послов и складывавшихся у них в российской столице отношений, не говоря уже о кругозоре самих информаторов (например, в донесениях Шетарди под «народом» очень часто подразумевался придворный круг).
Среди сочувствовавших регенту был английский посол Финч: он рекомендовал своему правительству как можно скорее признать титул нового правителя и не раз указывал на его «доброе отношение» к интересам Англии. Посол считал нужным отметить, что он всячески искал расположения Бирона и пользовался им. Успехи Финча вызывали неодобрение дипломатического корпуса: его французский, шведский и прусский собратья не удостоились внимания регента, а австрийского резидента он даже отказался принять.
В свете этих обстоятельств английский посол видел вокруг «общее успокоение» при объявлении регентства и лишь мельком упоминал про начавшиеся аресты. Финч был уверен, что новая власть установилась прочно и противиться ей никто не решится, тем более что герцога «вообще любят, так как он оказывал добро множеству лиц, зло же от него видели очень немногие». Но правление любимого подданными регента завершилось всего через три недели, и британский дипломат невозмутимо докладывал: «Переворот произошел со спокойствием, которому возможно приравнять разве общую радость, им вызванную». В дальнейшем судьба опального уже его не интересовала — возможно, потому, что падение герцога никак не отразилось на процессе подготовки и заключения союзного договора с Россией в апреле 1741 года.
Зато не симпатизировавшие новому правителю дипломаты сразу стали прогнозировать беспорядки, их донесения сообщали о «брожении среди народа» и репрессиях против недовольных. В сообщениях послов Франции, Швеции и Пруссии осенью 1740 года критическая информация в адрес регента явно преобладает по сравнению с оптимистическими реляциями Финча; но насколько она, в свою очередь, отражает действительные настроения столичного общества той поры?
Предсказанный переворот произошел — но, по-видимому, явился достаточно неожиданным: Шетарди, например, приписал его успех прежде всего руководству Остермана. При описании события дипломатов интересовали главным образом «технология» и действия ключевых фигур заговора, а не реакция окружающих. Однако Шетарди счел нужным отметить поведение гвардии: «Как в тот момент, когда герцог Курляндский был провозглашен регентом, они выразили своим молчанием и сдержанностью чувство уныния и скорбного удивления, так теперь они изъявили свою радость и удовольствие несмолкаемым криком и непрерывным подбрасыванием шапок на воздух».
Из отечественных источников, пожалуй, только мемуары князя Я. П. Шаховского передают нам картину «смятения» чиновной публики сразу после переворота, удачно дополняющую деловой рассказ Манштейна. Возможно, впечатления Шаховского были ярче, чем у других очевидцев: при поддержке Бирона он стал действительным статским советником, «главным по полиции» — и несколько дней спустя был поражен неожиданным известием о свержении герцога. Поспешив во дворец, он застал там столпотворение и неразбериху: «Как начала, так и окончания, кто был в таком великом и редком деле начинателем и кто производитель и исполнитель, не зная, не мог себе в мысль вообразить, куда мне далее идти и как и к кому пристать. Чего ради следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры
с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь, смело в веселых видах и не уступая никому места ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела. Один из моих знакомых, гвардии офицер, с радостным восторгом ухватил меня за руку и начал поздравлять с новою нашею правительницею и, приметя, что я сие приемлю как человек, ничего того не знающий, кратко мне об оном происшествии рассказывал и проговорил, чтоб я, нимало не останавливаясь, протеснился в церковь, там-де принцесса, и все знатные господа учинили ей уже в верности присягу, и видите ль, что все прочие то же исполнить туда спешат. Сие его обстоятельное уведомление, во-первых, поразило мысль мою, и я сам себе сказал: „Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне, похоже, как и после Волынского, толчок; но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!“ В том размышлении дошел я близ дверей церковных; тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: „Изволите, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том евангелие и крест целовать“, другие, протеснясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и, вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице в окружности знатных и доверенных господ».Шаховской вслед за прочими поспешил заверить новую власть в своей преданности. Но он оказался прав в своих опасениях: «Некоторые из тех господ, кои в том деле послужить усчастливились, весьма презорные взгляды мне оказали, а другие с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своем здоровье и все ль благополучен. Некоторые ж из наших площадных звонарей неподалеку за спиною моею рассказывали о моем у регента случае и что я был его любимец. С такими-то глазам и ушам моим поражениями, не имея ни от правительницы, ниже от ее министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких повелений, с прискорбными воображениями почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении моего духа». [283]
283
Империя после Петра. С. 33–34.
С легкой руки С. М. Соловьева историки видели причину таких выступлений в патриотическом возмущении хозяйничаньем иноземца: «Какими глазами православный русский мог теперь смотреть на торжествующего раскольника! Россия была подарена безнравственному и бездарному иноземцу как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя». Однако в картине, врезавшейся в память Шаховского патриотического подъема от свержения «немца» не заметно. В его рассказе бросаются в глаза прежде всего лихорадочная суета больших и малых чинов, их желание поскорей «отметиться», заявить о своей готовности служить новым правителям. Нет ни радости от перемены, ни огорчения за чью-то судьбу — скорее преобладают страх и беззащитность перед более удачливыми «господами», которые в одну минуту могут выставить других из круга избранных.
Сообщения дипломатов и рассказ Шаховского передают и другую характерную черту события: уверенное поведение солдат и офицеров гвардейских полков на фоне всеобщей растерянности. Но и в этой среде «антинемецких» настроении не видно: допросы арестованных при Бироне показывают, что его национальность и нравственность мало интересовали гвардейцев. Офицеры да и рядовые солдаты искренне желали передать власть «государевым отцу и матери» — таким же иноземцам, как сам регент, только, пожалуй, еще менее способным управлять страной.
Патриотические чувства сторонников Елизаветы были вызваны не столько неприятием иностранцев, сколько собственными интересами. К примеру, упомянутый капитан Калачев не получил никакого удовлетворения на жалобу «о своей обиде, что полковник де Григорий Иванович Орлов (отец гораздо более знаменитых впоследствии братьев Орловых. — И. К.) отнял у него деревни напрасно». Правда, деревни капитана оказались им самим много лет назад заложены и просрочены — ну, так это вина проклятых иноземцев; а если придет к власти истинная государыня, так и справедливость восторжествует. Сложная все-таки вещь патриотизм…
«Иноземство» поверженного правителя не ставилось ему в вину в официальных сообщениях о перевороте, и Ломоносов в оде на день рождения императора Иоанна Антоновича осуждал бывшего правителя только за непомерное честолюбие:
Проклята гордость, злоба, дерзостьВ чюдовище одно срослись;Высоко имя скрыла мерзость,Слепой талант пустил взнестись!Велит себя в неволю славить,Престол себе над звезды ставить.Превысить хочет вышню власть. [284]284
Ломоносов М. В. Поли. собр. соч. М.; Л., 1959. Т. 8. С. 38.