Бироновщина. Два регентства
Шрифт:
— И я тоже. Здесь, в Питере, для доучивания за границей, выбрали из нас опять троих: Виноградова, Рейзера да меня. Отплыли мы из Кронштадта морем в Любек, а оттуда двинулись уже сухим путем прямо к месту назначения — в университетский город Марбург.
— А как же насчет языка–то?
— Читались лекции там по–латыни, а в латыни мы все трое были изрядно–таки крепки. Объясняться же с профессорами да студентами приходилось поневоле на родном их языке, а по–немецки из нас говорил один только немец Рейзер. Но любовь все превозмогает…
— Любовь к науке?
— Нет, любовь сердечная. У квартирного хозяина моего, Генриха Цильха, члена городской ратуши, а по ремеслу — портного, была молодая дочка… Да ты давеча сам ее видел, нынешняя моя спутница жизни.
— Так от нее–то ты и научился по–немецки?
—
39
Номинальная цена рейхсталера на русские деньги — 93 коп.
— Да разве вам из Питера не высылали денег?
— Высылали, но всего лишь по триста рублей в год на брата. А великие ли то деньги для студента–бурша с широкой русской натурой! Однако, сказать должен, и ученьем мы не пренебрегали: слушали химию, физику, математику, философию, работали в мастерских научных — лабораториях. И не поверишь, брат, как в этакую научную работу втягиваешься! Благороднее, выше науки все–таки ничего в мире нету! Завершить же учение по горному делу нас отправили в Саксонию, в Фрейберг, где первейшие в Европе рудники, особенно серебряные. Там открылся мне еще и другой драгоценный рудник — стихи славного немецкого стихотворца Гюнтера. [40] Музыка, да и только! Попробовал я и сам писать тем же ямбическим складом русские стихи…
40
Иоганн–Христиан Гюнтер (1695–1723) — придворный поэт курфюрста саксонского, составил себе громкое имя главным образом похвальными одами на разные случаи. Стихи его для того времени, когда еще не было ни Гете, ни Шиллера, отличаются звучностью и проникнуты искренним чувством.
— Как писана ода твоя на взятие Хотина?
— Вот–вот. Сочинил я ее как раз тогда в Фрейберге и оттуда отправил сюда, в академию. Но соловья баснями не кормят. Из Марбурга в Питер выслали синодик наших долгов. Академия уплатить их уплатила, но сократила нам зато стипендии наполовину — до полутораста рублей, да наказала еще нашему новому патрону в Фрейберге, берг–физикусу Генкелю, выдавать нам на руки не свыше одного талера в месяц.
— Однако! Ну, а вы что же?
— Сбежали, разумеется, я первый.
— Куда это?
— А назад в Марбург к невесте. Но пришла беда — отворяй ворота. Отца моей Христины не оказалось уже в живых, и сама она сидела без гроша, а родных у нее ни души. Что тут долго раздумывать? Взяли мы, пошли вместе к пастору да и дали повенчать себя.
— Но на что же вы жить–то хотели? — заметил Самсонов. — Ведь и сам ты, Михайло Васильич, был еще в долгах?
— Любовь, друг любезный, не рассуждает. Заимодавцы и то собирались уже меня в долговую яму упрятать. Хоть Лазаря пой, хоть волком вой. Порешил я тут съездить в Голландию к посланнику нашему, графу Головину, авось–де выручит земляка.
— И выручил?
— Нет, не тут–то было.
— Для таковых оказий, — говорит, — особых сумм нам не положено. Академия наук вас командировала, к ней и адресуйтесь.
Волей–неволей пришлось повернуть опять оглобли в Марбург. А денег в кармане у меня не только на обратный путь, но и на продовольствие ни гроша ломаного уж не оставалось. Хоть ложись и с голоду помирай! Оказали мне тут посильную помощь купцы архангельские, что наехали за товарами в Амстердам (дай Бог им здоровья!). Добрался я так хоть пешочком, да не впроголодь почти до самого Марбурга. На последнюю ночевку занесла меня нелегкая на постоялый двор, где стояла тоже партия новобранцев–пруссаков. Чтобы помирить тех с солдатской долей, офицер угощал их вином, расхваливал им, расписывал военное житье–бытье. Велел он и мне тоже подать вина, подливал
стакан за стаканом. Задвоилось у меня в очах, голова кругом пошла. Как сидел, так и заснул я за столом, а наутро, проснувшись, гляжу: стоят передо мной офицер и вахмистр, с королевско–прусской службой поздравляют. Оторопь меня взяла.— С какой такой службой? — говорю. — Я — верноподданный русской царицы…
— Вчера ты, милый, был еще таковым, — говорит офицер, — а нынче ты такой же, как и мы, пруссак и наш товарищ–солдат.
— Дудки! — говорю. — Donnerwetter! [41] Никогда я не буду вашим товарищем.
— Да ты проспал, знать, что было вчера, — говорит тут вахмистр.
— А что же было?
— Было то, что ты с господином поручиком ударил по рукам, пил с ним за здоровье нашего короля и принял задаток.
41
Черт возьми! (нем.).
— Никакого, — говорю, — задатка я и брать не думал.
— А что у тебя в кармане–то?
Я хвать рукой в карман. Что за дьявольщина: горсть серебра да золота!
— А на шее что у тебя?
Гляжу в зеркало: на шее–то красный воротник! А вахмистр смеется, треплет меня по плечу:
— Ну, что, кто прав? Да что ты нос на квинту повесил. Полно, дружище. Korf hoch! (Голову вверх!) Из тебя еще выйдет лихой кавалерист, на параде все красавицы наши на тебя заглядятся.
А мне, женатому человеку, какое уж до них дело! Каково, брат, положенье–то?
Ломоносов сделал небольшую паузу, чтобы промочить пивом горло.
— Положенье незавидное, хуже, почитай, даже крепостного, — согласился Самсонов. — Но неужели ты так им сейчас и дался?
— А что ж я, один и безоружный, мог поделать против воинской силы? По жестоком на теле наказании в кандалы бы еще только заковали. Пришлось показать вид, что покорился. И погнали нас, рекрутов, в прусскую крепость Везель затем, чтобы мы не дали тяги. Надзор за нами был установлен строгий, а за мной тем наипаче.
— Но ты все–таки улизнул?
— Улизнул, но и теперь еще, как вспомню, мурашки по телу бегают. Первым делом надо было их бдительность усыпить. Притворился я, что службой зело доволен, и стали присматривать за мной уже полегче. Но выбраться на волю было не так–то просто: вокруг крепости были два вала и два рва, валы превысокие, а рвы преглубокие и наполнены водой. За вторым рвом еще частокол и палисадник, а на первом валу расхаживают часовые под ружьем: только сунься — уложат наповал. Выбрал я ночку темную, безлунную, выждал, пока товарищи мои в карауле не заснули крепким сном, и стал тихонько одеваться, одевшись же, выскользнул за дверь. От караулки до вала было недалеко. Добрался я незамеченный до вала. За теменью часовых наверху не видать, слышу только, как шагают они по валу, как бряцают оружием и перекликаются. Господи, благослови! Влез я к ним на вал, ползком меж двух часовых спустился в первый ров и вплавь добрался до второго вала. Тем же порядком перебрался и через второй вал, через второй ров на контрэскарп (противоположный откос рва).
Платье на мне промокло до костей, — хоть выжми, но главная опасность была все–таки уже позади. Передохнув, я перелез через частокол в палисадник, а оттуда в открытое поле.
До гессенской границы от крепости было верст восемь. Там, в чужой земле, пруссаки меня не смели уже тронуть. [42] Но не сделал я еще и двух верст, как из крепости за мною пушечный выстрел: бум! Это означало: «дезертир». А дезертир не жди уже пардона: в двадцать четыре часа расстреляют. Впереди же у меня еще целых шесть верст, добегу ли? Между тем на востоке стало уже светать, скоро и народ поднимется со сна, увидит бегущего и сцапает… Страх окрылил меня, лечу вперед без оглядки. Наконец–то граница! Как сноп повалился я в траву: дыханья уже не хватило…
42
До 1871 года, когда создалась Германская империя, Германия состояла из множества государств, совершенно независимых друг от друга.