Битва за Лукоморье. Книга 3
Шрифт:
Верхушку одного из «пней» левая передняя подкова Бурушки задела случайно. Затянутый тонкой пленкой темного дерна холмик-курганчик развалился, осыпался, и под копыта прянувшему в сторону коню покатилось что-то светлое и круглое.
«Смотри. Что это такое, недоброе-непонятное?»
Напрягшийся жеребец встал на месте как вкопанный, требуя, чтобы хозяин вгляделся попристальнее в непонятное «нечто». Добрыня наклонился с седла – и помрачнел пуще прежнего, рассмотрев, что именно лежало на пути. Это был череп, уставившийся на богатыря пустыми глазницами. На первый взгляд человеческий, с целыми, молодыми зубами, но и вправду донельзя странный. Черепная крышка выглядела какой-то смятой, а перекошенные лицевые кости словно бы невесть с чего взяли да вдруг
Или словно череп долго переваривался в чьем-то брюхе. Да так до конца и не переварился, и его изрыгнуло наружу.
Спешившись и вернувшись к потревоженному курганчику, воевода склонился над «пнем» и немедленно выругался.
Человеческие ребра, берцовые и тазовые кости, позвонки… всё это было не просто перемешано здесь в беспорядке, как попало, и свалено в кучу. Кости – обтаявшие, истончившиеся, полупереваренные – уже и на кости толком не походили. Друг с другом они слипались в бугристые комья, склеенные сухой, застывшей ломкой слизью. Нашелся в жуткой груде и еще один череп, такой же перекошенный и будто оплавленный, как и первый.
«Их сожрали. Не зверь. Чужое, голодное. Страшное».
Бурушко захрапел, ударив оземь копытом. А у Добрыни, пока он жуткую находку разглядывал, в голове как молния полыхнула.
Богатырь наконец вспомнил, откуда знает про такие поляны – «ведьмины плеши», где в кругах мертвой земли ничегошеньки не растет, кроме черной стекловидной травы. Читал о них воевода в трудах Ведислава-писаря, побывавшего в Китеж-граде и написавшего потом для князя Владимира толстенную книжищу о чудищах дивных и разной нечисти. Про яг-отступниц там тоже рассказывалось, хоть и мало. О подноготной этих лиходеек даже в Китеже ничего толком не ведомо. Кроме того, что служат они Тьме и что сила отступниц держится на волшбе Чернояра, а прочие яги их люто ненавидят.
Но одно Добрыня запомнил из книги Ведислава крепко: увидишь на такой поляне избушку, где живет ласковая красавица-хозяйка – уноси ноги без оглядки, пока цел. Не красна девица это и не молодка-лебедушка, а чудовище в женском обличье, заманивающее к себе путников. А когда вытечет из жил пленника кровь на ритуальном столе под ножом страшной ведьмы-людоедки, останки бедолаги доест и переварит… избушка. Чем жилище отступницы голоднее, тем оно с виду более ветхое да покосившееся. Ну а перестанет попадаться злодейке добыча, так изба перекочует на другое место, ведь, как у всех яг, они еще и ходить умеют.
Холмики на поляне – это погадки лесничихиной избы, которая отсюда перебралась за овраг, поближе к ручью. Но, видно, отступнице и там с поживой не больно везло, пока не сунулись в ее логово гости из Белосветья.
Где была Добрынина голова дурная – и почему он то, что у Ведислава вычитал, не вспомнил раньше?! Потому что исходил тревогой и страхом за Терёшку и ни о чем другом думать не мог, а встречи с ягой в Иномирье и подавно не ждал? Или его одурманили и заморочили не только ямочки на щеках Премилы, показное добросердечие да васильковый взгляд с поволокой, но и злые чары, незримо витавшие в избе? Ох, не сухими целебными травами там пахло… Да и тому, что хозяйка носит серебро, он напрасно доверился, видать, это тоже морок. Как и охранные руны на стенах.
Не решись Добрыня срезать путь да не будь Бурушко конем богатырским, которому широкий овраг нипочем, русич на курганчики эти не наткнулся бы. А хутора за оврагом никакого нет, сомнений в том уже не оставалось. Отступница решила их разделить, чтобы убить поодиночке.
Ничему-то тебя жизнь не учит, Никитич. Опять хватанул полным ртом кипящего молока и ладно бы одному себе губы обварил, так еще и товарищей подвел под беду.
– Едем назад, и быстро, – развернув коня и поставив ногу в стремя, воевода тихо добавил: – Прости меня, дурня. Впредь буду твоему чутью больше доверять…
Вот тут-то Бурушко и заржал, яростно и заливисто, предупреждая хозяина об опасности.
Они хлынули волной – твари, словно вылезшие из жуткого сна. Или даже из самого Чернояра. Шевелящаяся, клацающая жвалами, щелкающая клешнями волна, переливаясь через край оврага, покатилась к богатырю и дивоконю, пытаясь
окружить с трех сторон и зажать в полукольцо.Гадов было навскидку этак под четыре десятка. Добрыне многие из них еле достали бы до колена, но когда такое наваливается кучей, становится не до смеха. Одни страшилы ползли вперед, раскачиваясь из стороны в сторону на высоких, многосуставчатых лапах, усаженных шипами. Другие передвигались вприскочку, по-жабьи, шарами раздувая гнойно-белесые, лоснящиеся жирные животы. Еще нечто, смахивающее на привидевшуюся в бреду помесь зубастой ящерицы с ощипанным бескрылым петухом, прыгало-семенило на двух ногах, топорща острые, как лезвия, спинные гребни и тряся кожистыми выростами под горлом. Скрипели костяные панцири, таращились с бородавчатых многоглазых морд выпуклые паучьи буркалы. Влажно блестела слизь на зеленовато-бурых пятнистых телах, щерились кривые клыки-иглы, капала с раззявленных челюстей то ли слюна, то ли яд.
А тварям-то, не иначе, приказали следить за чужаком. И теперь они, скумекав, что Добрыня повернет и поедет вовсе не туда, куда надо хозяйке, решили напасть.
Первым, сиганув вперед, нацелился вцепиться жвалами русичу в сапог шипастый трехглазый паучище ростом с хорошего дворового кобеля. Или всё же не паук, а схожая с ним погань – жвал-то у пауков не бывает?.. Нож, выхваченный из-за голенища, сшиб гада в прыжке. Второй засапожник, отправленный в полет, по рукоять вошел в шею какой-то вовсе немыслимо мерзостной твари: кривоногой, со свисающими до колен длиннопалыми когтистыми руками, с широкой зубастой пастью и башкой-котлом, которую усеивал с десяток крохотных черных глазок. А дальше ножи у Добрыни кончились, и воевода рванул из ножен меч. Насквозь проткнул, наклонившись с седла, прыгнувшую на Бурушку сбоку шестилапую рогатую жабу – третья пара клешнястых лапок росла у нее прямо из-под клыкастой нижней челюсти. Развалил пополам второго паучину-громадину, залившегося гнойной слизью. После этого любоваться на лезущих из оврага страхолюдов стало некогда. Воеводу с Бурушкой таки окружили.
Грудью валить в жаркой сече вражеских лошадей, кусать и бить копытами врагов, вставать на дыбы, чтобы всадник, приподнявшись в стременах, мог с обеих сторон пластать клинком нападающих на него пеших, – всё это умеет любой богатырский конь. Отменно умеет. Что уж говорить о бое со злобной, но мелкой и тупой нечистью! Отбиваясь от хлынувших ему под ноги служек отступницы, Бурушко вовсю орудовал копытами. Брыкался и передними ногами, и задними, отшвыривая от себя тварей. Под тяжелыми стальными подковами хлюпала черно-зеленая, тошнотворно смердящая падалью и болотом жижа, вокруг разлетались ошметки растоптанных в лепешку тел. Меч Добрыни, чуть ли не по рукоять заляпанный зеленой слизью и черной кровью, только и поспевал рассекать воздух направо и налево.
А из дальнего уголка памяти всплыло-вынырнуло на какую-то мимолетно короткую долю мига давнее. Само собой всплыло, против воли…
Огненные искры и клубы дыма над смолисто-черной водой, отражающей в себе алые сполохи… Языки пламени, лижущие траву и подбирающиеся к босым ступням. Хищно извивающиеся на песке толстые кольца змеиных тел, на которые вот так же обрушиваются копыта совсем тогда молодого и вспыльчивого Бурушки. Блеск окровавленной золотой чешуи. И – взмахи огромных кожистых крыльев, закрывающих небо и поднимающих с берега тучи песка и пепла…
Всплыло это воспоминание… и пропало разом, так же стремительно, как закончилось и нынешнее побоище. Добрыня просто увидел, что рубить и топтать конем больше некого. Искромсанные тела мертвых и подыхающих тварей громоздились вокруг кучами, а с пяток уцелевших гадов удирали сломя головы к краю обрыва. Над поляной разливалась гнилостная вонь, от которой щипало глаза и свербело в горле.
Воевода стряхнул с клинка вязкие черные капли, благодарно взлохматил гриву зло храпящему и скалящему зубы коню, стянул с головы шапку и отер ею потное лицо. Дома, в Белосветье, после драки с такой мелкой дрянью Добрыня и тени усталости бы не почувствовал, даром что страшил было много. Размялся бы в охотку, порубив эту мерзость в капусту, и всего-то. А здесь правую руку, которой орудовал мечом, все-таки натрудил. Пусть и не так чтобы сильно, но заметно.