Биянкурские праздники
Шрифт:
Тут необходимо заметить, что внешность Герасима Гавриловича совсем не та, что у Бориса Гавриловича: как всем известно, рост Бориса Гавриловича небольшой, Герасим же ростом очень длинен. Волосы Борис Гаврилович профессионально мажет вазелином, у Герасима они стоят клочьями над ушами; и носы тоже разные — у одного он сделан из хлебной корки, а у другого из свежего мякиша.
Присел Герасим Гаврилович в павильоне на лавочку, заслушавшись Конотешенку. Неужели правда жизненный путь привел его к настоящей деятельности? Четыре сбоку, ваших нет! Неужели он открыл самого себя, как указывали греки? Неужели и время, и пространство, и климат
Еще часа полтора прождал Герасим Гаврилович бок о бок с разбойником. Испанские кавалеры пошли на бильярде играть. Ребеночка увели. Что за перегородками делалось, неизвестно. Скука собралась было погубить Герасима Гавриловича, как вдруг велели ему и разбойнику вставать.
От помады и краски на лице стало его слегка подташнивать. Навели ему брови, скрестили над носом.
— Идите к аппаратам, — говорят, — будет вам первая проба.
— Не смотрите, — кричат, — в аппарат! Не смотрите, — кричат, — в лампионы!
Четыре сбоку, куда же смотреть? В фонарь — ослепнешь, в аппарат — чего доброго скажут — не фотожених.
— Смотрите в подставку, выберите себе какой-нибудь безобидный гвоздик и сверлите его!
Выбрать-то выберешь, а ну как его возьмут отсюда да и унесут с подставкой вместе?
Пошло! Колесики вертятся, свет шипит, заведующий освещением тут как тут, начальник в тысячной фуфайке покрикивает:
— Туды! Сюды! Комса! Еще! Анфас! Пошли!
Тьфу ты черт! Конотешенко из глаз скрылся.
А рядом с Герасимом Гавриловичем, чтобы расходов меньше, разбойник тоже вертит-крутит бровастой рожей и к команде прислушивается.
За ответом велели явиться через три дня, заботу о снятии вазелина с лица от себя отклонили. Вернулся Герасим Гаврилович домой в три часа пополудни. На улицах никого, завод гудит. В «Кабаре» пусто. У Бориса Гавриловича в парикмахерской послеобеденный отдых: дама завивается.
И думал Герасим Гаврилович о том, что, если выпадет ему такая звезда на шею, что окажется он фотожених, вся его жизнь пойдет по-новому. Денег будет хватать. Будет он сниматься — знакомым карточки дарить. Жена начнет кое-чему в жизни радоваться. Борису Гавриловичу утрет он нос, своему знаменитому братцу. Настанет день, и съест он вдруг что-нибудь вкусное или штаны новые купит… Не каждому в жизни счастье, не каждый — фотожених. Вот Конотешенко, уж какие, кажется, знакомства в анонимном обществе, а и тот не артист. Если выпадет Герасиму Гавриловичу такой счастливый орден, значит, определилась в этом мире его судьба, нелегкая судьба пехотинца и маневра.
Долго ходил-бродил он в тот день по улицам. На завод раздумал возвращаться: странно как-то актеру на завод идти. Домой он вернулся под вечер. На дворе китайцы друг друга водой поливали, у богатых жильцов граммофон наяривал модный танец, и собственно его, Герасима Гавриловича, дети на всю лестницу шумели.
Умылся Герасим Гаврилович, испачкал полотенце. Жена пригорюнившись сидела у кухонного стола.
— Мне бы с тобой окончательно поговорить надо, — сказала она ему как-то даже ласково. — Не найдется ли у тебя свободных полчасика? И можешь ли ты еще логически мыслить?
Он заулыбался, попросил обождать три дня и снова вышел из дому. Это был тот самый час, когда над бакалейным магазином фонарь зажигается, когда вкусно пахнет биточками из открытых дверей ресторанчиков, когда, наконец, и неугомонный Борис Гаврилович запирает свои двери, запирает ставни, но работу не прекращает: с
заднего хода он принимает известных ему клиентов. А с улицы легонько попахивает скрытой парфюмерией, виден в щелку розовый свет, да если приложить к ставням ухо, слышно цык-цык-цык, как цыкают легкие, длинные ножницы.Стоял Герасим Гаврилович и слушал это цыканье, и хватало оно его за душу, словно трубная музыка. На улице было темно, пусто и безрадостно. Он думал о себе, о жизни своей, вредной и безалаберной, о тяжелом времени, чужом климате и о законе географического пространства, по милости которого лишился он, собственно, своей законной почвы. А ножницы тихонько цыкали за ставнями, и продолжало пахнуть вокруг пылью и парфюмерией.
Три дня прошли. Герасим Гаврилович то лежал на кровати, то шлялся по улицам. Денег призаняли в счет будущего. Жена плакать перестала. Трое маленьких детей в школу собрались идти — самый возраст им делаться грамотными людьми.
Наступил Герасиму Гавриловичу срок возвращаться в анонимное общество.
Все по-прежнему под высокой крышей, только душнее немножко. Разбойник уже дожидается своей участи, сидит. Присел и Герасим Гаврилович. И видит: непонятные какие-то аппараты стоят, и люди ходят, озабоченные и тоже непонятные, а лампионы горят всё какие-то скучные. Конотешенки не видать. И стал он размышлять о своем близком будущем: что за роли придется играть, может быть, какие-нибудь совсем маленькие? Может быть, придется личности изображать какие-нибудь неуважительные? Может, ему начнут замечания делать, грубо ругать? Или испортит он ненароком своей физиономией пластинку и потащат его в суд убытки платить?
Как-то тоскливо становилось у него на душе в ожидании часа. Рядом разбойник сжимал кулаки и губу закусывал, разбойнику не сиделось. Томился Герасим Гаврилович, даже спать неожиданно захотелось.
Через сколько-то времени вышло начальство.
— Вы, — говорит разбойнику, — можете идти на все четыре стороны: в вас мы не нуждаемся. А вы, — Герасиму Гавриловичу, — действительно фотожених. Ничего против этого не возражаем.
Кровью налились глаза разбойника, и пошел он прочь. А Герасим Гаврилович остался стоять посреди павильона. Вышел кое-кто на него посмотреть, тысячная фуфайка в глазах замелькала.
— Идите, — говорят, — гримироваться — через полчаса съемка, покажем вам, что делать.
Стали Герасима Гавриловича красить, брови скрещивать. Не пристает к нему нынче уголь, намучился гримировщик. Пришел Конотешенко, робко со стороны на друга посматривает.
— Выпал вам жребий, — шепчет он, — Герасим Гаврилович, старайтесь! Вас потом в Испанию повезут, за сто франчков в сутки, на всем готовом. О вашей необыкновенней внешности разговор вчера у начальства был.
Надели на Герасима Гавриловича лохмотья, вывели. Стало ему не по себе. Зачем, думает, тогда о фраке спрашивать было?
И вот выходит из невидимых дверей испаночка, роняет кошелек. Кошелек бисерный, вязаный, черт его знает, что в нем! Стоит Герасим Гаврилович, как пень, двинуться не может. А ему надо этот кошелек поднять и на груди спрятать и осторожно стушеваться как ни в чем не бывало.
— Подымите, — кричат ему, — раз вы фотожених. Дело за малым, главное вам бог послал (или что-то в этом роде).
Стоит Герасим Гаврилович, смотрит на кошелек. Берет его сомнение, робость охватывает. И то, что у всех на виду пройтись надо, и то, что кошелек чужой, — все его смущает.