Благодать и стойкость. Путешествие сквозь жизнь и за ее пределы
Шрифт:
По дороге в детскую больницу мы с Трейей говорили о Гавайях. Мы нашли отделение однодневной хирургии и начали заполнять бумаги. Вдруг ни с того ни с сего я стал дергаться и нервничать. Процедура еще даже не начиналась, а я уже чувствовал, что происходит что-то страшное.
Кен нервничает больше, чем я. Я раздеваюсь, накидываю больничный халат, запираю свою одежду, получаю идентификационный браслетик. Надо еще подождать. Молодой доктор-скандинав приходит, чтобы задать несколько вопросов. Он говорит, что будет ассистировать Ричардсу. Его вопросы звучат вполне невинно. Лишь позже я поняла смысл каждого из них.
– Сколько вам было лет, когда у вас начались менструации?
– По-моему, четырнадцать. Чуть позже, чем у всех. (Женщины, у которых менструации начинаются рано, больше подвержены риску рака груди.)
– У вас есть дети?
– Нет, я даже ни разу не беременела. (Женщины, которые к тридцатилетнему возрасту ни разу не рожали, в большей степени подвержены риску заболеть раком груди.)
– У кого-нибудь в вашей семье был рак груди?
– Насколько мне известно, нет. (Почему-то я совершенно забыла – или моя память это блокировала? – что у сестры моей матери за пять лет до этого был рак груди. Ее вылечили. Женщины, у которых родственники болели раком груди, подвержены большему риску.)
– Опухоль болит? Болела когда-нибудь?
– Нет, никогда. (Злокачественные опухоли почти никогда не вызывают болевых ощущений.)
– Какое у вас настроение перед операцией? Если вы волнуетесь или вам страшно, мы можем дать вам успокоительное.
– Нет, это не нужно. Я отлично себя чувствую. (По статистике, те женщины, которые больше всего боятся предстоящей лампэктомии, с большей вероятностью не больны раком; те, кто спокоен, чаще больны раком.)
– Вы ведь оба вегетарианцы? У меня есть такая теория: я могу определить это по цвету кожи.
– Да, оба вегетарианцы. Я стала вегетарианкой примерно в 1972 году, больше десяти
Проходит немного времени, и я уже лежу на спине на больничной тележке, и меня везут по коридорам, которые я различаю только по их потолкам.
Если есть выражение, противоположное «взгляду с высоты птичьего полета», то именно оно описывает тот способ восприятия, который будет доступен мне в ближайший час или около того. В операционном отделении оказалось на удивление холодно: так оно будет менее гостеприимным для бактерий. Медсестра принесла мне еще одну простыню – приятно теплую, словно ее только что вытащили из микроволновки. Я болтаю с медсестрой, пока та делает необходимые приготовления: мне интересны все детали процедуры, я хочу, чтобы мне все объяснили. Она подсоединяет меня к кардиомонитору и объясняет, что он запищит, если уровень сердцебиения упадет ниже шестидесяти ударов. Я сказала, что уровень сердцебиения у меня немного ниже обычного, и она понизила уровень до пятидесяти шести.
И вот мы все – доброжелательная медсестра, симпатичный доктор-скандинав и мой старый знакомец доктор Ричардс – говорим о всякой всячине: об отпусках, коньках, велосипедах (нам всем нравится активный отдых), о наших семьях, о философии. Между моим ищущим взглядом и местом действия, моей правой грудью, воздвигается тоненький экран. Мне приходит в голову, что я могла бы подглядеть, что там происходит, в каком-нибудь зеркале, но потом решаю, что из-за обилия крови я вряд ли что-нибудь увижу. Местное обезболивающее, которое мне заранее ввели в нижнюю часть правой груди, дало эффект, но из-за того, что доктор Ричардс делает более глубокий разрез, мне требуется еще несколько инъекций. Воображение рисует мне красочные, хотя, быть может, и неверные картины происходящего. Я настолько спокойна, что кардиомонитор несколько раз пищит, сигнализируя, что пульс опустился ниже пятидесяти шести ударов в минуту. Доктор Ричардс дает несколько советов относительно подкожных швов второму доктору, и на этом все заканчивается.
Но когда я слышу, как доктор Ричардс говорит: «Позовите доктора Н.», мое сердце неожиданно подскакивает. «Что-то не так?» – спрашиваю я; в моем голосе звучит паника, а пульс зашкаливает далеко за пятьдесят шесть ударов в минуту. «Нет-нет, – отвечает доктор Ричардс, – мы просто хотим позвать патолога, который ждет, чтобы посмотреть на вашу опухоль».
Я успокаиваюсь. Все прошло нормально. Я не могу понять, почему запаниковала минуту назад. Вот с меня снимают простыню, обмывают и сажают в кресло-каталку, чтобы отправить в обратное путешествие; теперь я чувствую себя менее беспомощной, чем когда неподвижно лежала на спине, но все так же теряюсь в одинаковых коридорах. Меня подвозят к столу дежурной медсестры и дают разные бумаги для заполнения. Я уже думаю о предстоящем завтра экзамене, когда появляется доктор Ричардс и спрашивает, где Кен. Я беззаботно отвечаю, что он в приемном покое.
Я понял, что у Трейи рак, в тот момент, когда вошел Питер и попросил дежурную медсестру отвести нас в комнату для приватных переговоров.
И вот несколько минут спустя мы втроем сидим в отдельном кабинете. Доктор Ричардс бормочет о том, что ему очень жаль, но опухоль оказалась злокачественной. Я настолько шокирована, что застываю, как камень. Я не плачу. Спокойно, как это бывает при сильном потрясении, я задаю несколько умных вопросов, стараясь держать себя в руках и даже не смея взглянуть на Кена. Но когда доктор Ричардс выходит, чтобы позвонить медсестре, тогда и только тогда я поворачиваюсь и смотрю на Кена, охваченная паникой. Я захлебываюсь в слезах, пол уплывает из-под ног. Каким-то образом я выбираюсь из своего кресла и оказываюсь в его объятиях – и плачу, и плачу.
Когда приходит беда, с сознанием происходят странные вещи. Ощущение такое, словно окружающий мир превращается в тонкую папиросную бумагу и кто-то разрывает ее пополам на твоих глазах. Я был настолько потрясен, что вел себя так, словно ничего не случилось. Я ощутил невероятную силу, силу, происходившую одновременно и от страшного потрясения, и от притупления чувств. У меня были ясный ум, присутствие духа и решительность. Как хладнокровно сформулировал Сэмюэл Джонсон, ожидание смерти невероятно концентрирует разум. Именно так я себя и чувствовал – невероятно сконцентрированным; штука лишь в том, что наш мир был только что разорван напополам. Остальная часть дня и весь вечер развернулись чередой застывших кадров в замедленном воспроизведении: четкие, наполненные острой болью кадры – один за другим, и никаких фильтров, никакой защиты.
Остальное я помню обрывками. Кен обнимал меня, пока я плакала. Как глупо было даже думать о том, чтобы пойти сюда одной! Мне казалось, что следующие три дня я беспрерывно плакала, совершенно ничего не понимая. Доктор Ричардс вернулся, чтобы рассказать о вариантах лечения, говорил что-то про удаление молочной железы, облучение, имплантацию, лимфатические узлы. Он не рассчитывал, что мы как следует все запомним, и готов был повторить это в любое время. У нас было от недели до десяти дней, чтобы все обдумать и принять решение. Пришла медсестра из Информационного центра по заболеваниям груди, принесла пакет информационных материалов и стала рассказывать что-то слишком общеизвестное, чтобы это было интересно; кроме того, мы были слишком потрясены, чтобы слушать.
Мне неожиданно захотелось на улицу, уйти из больницы, оказаться на свежем воздухе, где все снова встанет на свои места и никто не носит белых халатов. Я с ужасающей силой почувствовала себя чем-то вроде бракованного товара, мне хотелось как-то попросить у Кена прощения. Вот он, этот прекрасный мужчина, который каких-то несколько дней назад стал моим мужем, и тут выясняется, что у его новой жены – РАК. Словно кто-то открывает долгожданный подарок только для того, чтобы обнаружить, что прекрасный хрусталь внутри раскрошился. Это было так нечестно – взваливать на него эту тяжкую ношу в самом начале нашей совместной жизни. Казалось, что это потребует от него слишком многого.
Кен сразу же пресек мысли подобного рода. Он не заставил меня почувствовать себя глупой из-за того, что я так думаю. Он понял мои мысли и чувства и просто сказал, что для него все это не имеет значения. «Я искал тебя целую вечность, и я рад, что теперь ты у меня есть. Все остальное не имеет значения. Я никогда не оставлю тебя, я всегда буду рядом с тобой. Ты не бракованный товар – ты моя жена, подруга моей души, свет моей жизни». Он ни за что не дал бы мне проходить через все это в одиночку, бессмысленно было даже думать об этом. Вот так. Не было сомнений в том, что он будет рядом со мной, какой бы ни оказалась наша судьба, что и подтвердилось в последующие долгие месяцы. Что случилось бы, если бы мне удалось отговорить его идти со мной в больницу?
Помню, как я вела машину к дому. Помню, как Кен спрашивал меня, нет ли у меня чувства стыда за то, что у меня рак. Я ответила ему: нет, такое даже не приходило мне в голову. Я не видела в этом своей непосредственной вины, скорее воспринимала как игру случая, естественную для современной жизни.
У каждого четвертого американца обнаруживают рак; у каждой десятой женщины – рак груди. Правда, обычно это случается в более позднем возрасте. Женщин моложе тридцати пяти даже не проверяют на рак груди. Мне было тридцать шесть, я едва-едва миновала эту границу. Никогда не слыхала, чтобы женщины с крупной, пышной грудью были больше подвержены риску заболевания. Впрочем, если до тридцати ты заводишь ребенка, это считается чем-то вроде защиты… Не могу сказать, чтобы я прилагала какие-то особые усилия в этом направлении, скорее просто плыла по течению. Можно лишь вообразить себе инструкцию по применению для девочек, которым суждено иметь пышную грудь. Если открыть алфавитный указатель и найти раздел «Грудь: меры безопасности», то там вместе с предостережениями относительно солнечных лучей и типов, которые хватают тебя за грудь в толпе, должен быть еще и следующий совет: «Рекомендуется использовать по прямому назначению до достижения тридцатилетнего возраста».
Мы вернулись домой в Мьюир-Бич только для того, чтобы столкнуться с трудной задачей отвечать на телефонные звонки, растянувшиеся на всю ночь.
Дома я села на диван, сжалась в комок и стала рыдать. Слезы были автоматической, рефлекторной реакцией на слово «рак», единственно нормальной и адекватной. Я просто сидела и плакала, пока Кен звонил родным и друзьям и рассказывал им о страшной новости. Иногда я плакала навзрыд, иногда у меня просто текли слезы; я была не в том состоянии, чтобы с кем бы то ни было разговаривать. Кен входил и выходил, обнимал меня, говорил по телефону, обнимал меня, говорил по телефону…
Прошло немного времени, и что-то изменилось. Жалость к себе утратила свою остроту. Барабанная дробь в затылке («рак – рак – рак») стала не такой настойчивой. Слезы уже не приносили удовлетворения, как сладости, которыми ты объелся, и потеряли свой вкус. К тому времени, когда Кен делал последние звонки, я была уже достаточно спокойна, чтобы немного самой поговорить по телефону. Это было лучше, чем сидеть на диване хлюпающим промокшим комочком. «Почему я?» – такой вопрос вскоре утратил для меня свою остроту. Его заменил другой: «Что дальше?»
Застывшие кадры сменяли один другой – медленные, болезненные, обнаженные. Было несколько звонков из больницы, и все с плохими новостями. Узелок был величиной два с половиной сантиметра – довольно крупный. Это говорило о том, что у Трейи рак 2-й стадии, которая предполагает большую вероятность
того, что затронуты лимфоузлы. Что еще хуже, согласно отчету патолога, клетки в опухоли были чрезвычайно слабо дифференцированными (грубо говоря, очень злокачественными). По шкале от 1 до 4, где 4 означает самое худшее, у Трейи была опухоль самой скверной, 4-й разновидности: агрессивная, трудноистребимая и очень быстро растущая. Правда, на тот момент мы буквально ничего из этого не понимали.Хотя все происходило как в замедленной съемке, каждый кадр содержал столько переживаний и информации, что возникало дикое ощущение, будто все происходит одновременно и слишком быстро, и слишком медленно. Меня не оставляло чувство, что я играю в бейсбол: стою в перчатке, а несколько человек бросают в меня мячи, и я должен их ловить. Но в меня летит так много мячей, что они бьют меня по голове, по телу и падают на землю, а я стою с идиотским выражением на лице. «Стойте, ребята, можно помедленнее, чтобы у меня был шанс? Нет?..» Звонки с дурными новостями продолжались.
Я думала: ну почему никто не может позвонить и сообщить что-нибудь хорошее? Неужели всего этого недостаточно? Ну хоть бы откуда-нибудь лучик надежды! Каждый звонок снова будил во мне чувство жалости к себе: почему я? Я давала выход эмоциям и только через некоторое время после этого могла воспринимать новости хладнокровно, как простую фактическую информацию. Все идет так, как идет. У меня удалили опухоль размером 2,5 см. Это агрессивная карцинома. Клетки очень слабо дифференцированы.
Вот и все, что нам сейчас известно.
Было уже поздно. Кен пошел на кухню заваривать чай. Мир наполняли тишина и успокоение, и на мои глаза снова навернулись слезы. Тихие слезы отчаяния. Все это правда, все на самом деле, все это происходит со мной. Кен вернулся, посмотрел на меня. Он не произнес ни слова. Он сел, обхватил меня руками, и мы стали смотреть в темноту молча.
Глава 3. Обреченные на поиски смысла
Внезапно я просыпаюсь. Встревоженная, потерянная. Сейчас, должно быть, три-четыре часа ночи. Случилось что-то очень-очень плохое. Рядом Кен, он глубоко и ровно дышит. Ночь темна и тиха, через окошко в потолке видны звезды. Невыносимая боль пронзает сердце, сжимает горло. Это страх. Страх чего? Я вижу: на правой груди лежит моя рука, она трогает повязки, ощущает швы под ними. Вспоминаю. Нет, нет. С силой зажмуриваю глаза, лицо искажается гримасой, горло перехватывает от ужаса. Да, я вспомнила. Я не хочу вспоминать, не хочу знать об этом. Но это правда. Рак. Рак разбудил меня в тиши этой темной ночи, пятой по счету после моей брачной ночи. У меня рак. У меня рак груди. Всего несколько часов назад из моей груди удалили твердый узелок. Оказалось, опухоль не доброкачественная. У меня рак.
Все это – на самом деле. Это происходит со мной. Я лежу в кровати, парализованная страхом и неверием, а мир покоится вокруг. Рядом Кен, от его присутствия веет теплом и спокойной силой. Но я вдруг чувствую себя страшно одинокой. У меня рак. У меня рак груди. Я верю, что это правда, и одновременно не верю, не могу впустить в себя это знание. Но именно оно разбудило меня посреди ночи, оно сжимает мое горло, капает из глаз, заставляет сердце бешено колотиться. Такой громкий звук для этой тихой спокойной ночи с Кеном, который глубоко дышит у меня под боком.
Да, вот он, свежий шрам на моей груди. Его нельзя не заметить, нельзя отрицать. Нет, я не могу спать. Слишком сильна боль в горле и груди, слишком крепко я зажмурилась, чтобы защититься от правды, которая мне известна, но которую я не могу принять, слишком плотно обступил меня чудовищный страх неизвестности. Чем заняться? Я поднимаюсь, осторожно переползаю через Кена. Он шевелится, а потом снова погружается в беспокойный сон. Вокруг смутные, хорошо знакомые очертания. В доме холодно. Я отыскиваю свою розовую махровую сорочку, закутываюсь в ее знакомый уют. Сейчас декабрь, а в нашем доме на берегу Тихого океана нет центрального отопления. Я слышу, как где-то внизу накатывают волны, эти ночные призраки. Я не развожу огонь – просто закутываюсь в одеяло, чтобы согреться.
Теперь я проснулась, безнадежно проснулась. Я один на один с моим потрясением и ужасом. Чем заняться? Есть не хочется, медитировать не могу, читать бессмысленно. Неожиданно я вспоминаю о пачке материалов, которые дала мне медсестра в Учебном центре по заболеваниям груди. Конечно же, конечно. Вот что я почитаю. Я понимаю, что это спасение; это правильное чтение, оно успокоит, уменьшит невежество, которым подпитывается мой страх.
Я сворачиваюсь на кровати, крепче закутываюсь в одеяло. Вокруг очень тихо и спокойно. Я думаю о том, сколько других женщин так же проснулось этой ночью с тем же страшным знанием. А сколько прошлой ночью, а сколько проснется следующими ночами? У скольких женщин это слово – «РАК» – стучит в голове, как бесконечная барабанная дробь, беспокойная и беспощадная? РАК. РАК. РАК. Это слово не отменить, не стереть. РАК. Вокруг меня поднимается облако из голосов, картинок, представлений, страхов, случаев, фотографий, рекламных объявлений, статей, фильмов, телепередач – мутное, бесформенное, но плотное и зловещее. Все это – истории, которыми моя культура окружила то, что начинается на букву «р». И все эти голоса, рассказы, образы, которые меня обступили, наполнены страхом, болью и беспомощностью. Эта штука на букву «р» очень скверная. Большинство людей от нее умирает, часто долго, мучительно, жутко. Я не знаю подробностей. Я вообще очень мало знаю о раке, но истории свидетельствуют, что это вещь страшная и причиняющая боль, неподконтрольная, загадочная и могущественная; особенно могущественная из-за своей загадочности. Никто не может его объяснить – это клеточное образование, которое выходит из-под контроля. Нет никаких способов остановить его, обуздать или, на худой конец, локализовать. Дикое, слепое новообразование, которое в конце концов своей прожорливостью уничтожает и себя, и своего хозяина. Слепое, саморазрушительное, зловещее. Его никто не может объяснить, никто не знает, как оно начинается и как его остановить.
Это то, что растет в моем теле. У меня начинается мелкая дрожь, я крепче закутываюсь в одеяло, заворачиваюсь в кокон, чтобы укрыться от кошмара. Но оно тут, внутри меня, и было там все это время. Все то время, что я прекрасно себя чувствовала; все то время, что я пробегала по двенадцать миль (19 км) в неделю; все то время, что я ела здоровую пищу – салаты из свежих продуктов и вареные овощи; все то время, что я регулярно медитировала, училась, вела размеренную жизнь. Кто это объяснит? Почему сейчас, почему я, почему не кто угодно другой?
Я сижу на кровати, закутавшись в одеяло, а на моих коленях грудой свалены бумаги и брошюры. Я обращаюсь к ним, мне не терпится узнать как можно больше. Есть ли что-нибудь еще, кроме тех историй, которые рассказывает моя культура? Может быть, да. Я знаю, что мой страх питается незнанием; облако вокруг меня становится еще больше. Поэтому я читаю. Читаю про женщину, которая обнаружила свою опухоль, когда та была размером с яблочное зернышко. Моя – размером в два с половиной сантиметра, почти в дюйм. Читаю о детях, больных лейкемией, – как же так вышло, что дети так страдают? Читаю о разновидностях рака, о которых ничего не знала раньше; они прежде просто отсутствовали в моем мире. Читаю о хирургическом вмешательстве, химиотерапии и облучении. Читаю о процентах выживших – как важны они для раковых больных! За этими цифрами люди – такие же, как я. По прошествии пяти лет такой-то процент выживает, такой-то умирает. Где буду я? В какой колонке? Я хочу знать это немедленно. Мне не перенести неведения, этого пути впотьмах, на ощупь, этой дрожи в ночи. Я хочу знать немедленно. К чему мне готовиться? К жизни или смерти? Никто мне не расскажет. Они могут предоставить мне цифры, но этого мне никто не расскажет.
Я глубже окунаюсь в слова, рисунки, цифры. Они занимают мой разум, не дают ему разворачивать собственные устрашающие картины. Я рассматриваю цветные фотографии, где пациенты лежат под огромными аппаратами или на операционных столах, консультируются с обеспокоенными докторами, позируют с родственниками, улыбаются перед объективами. Скоро это буду я. Совсем скоро я стану пациентом, а в конце концов – раковой статистикой. Все это будут делать со мной, как делали до того со многими другими. Я не одна: все фотографии свидетельствуют об этом. Многие, очень многие вовлечены в эту «войну против рака», которая будет вестись теперь в моем теле.
Чтение успокаивает. Этой ночью информация становится для меня спасением от бессмысленного страха и тревоги, лучшей терапией. Позже я убедилась, что так происходит всегда. Чем больше я знаю, тем увереннее становлюсь, даже если узнаю что-то дурное. Незнание пугает – знание успокаивает. Самое страшное – если ты чего-то не знаешь… Да-да, самое страшное.
Я снова забираюсь в кровать, прижимаюсь к теплому телу Кена. Он не спит, он молча смотрит на окошко в потолке. «Ты ведь знаешь, что я тебя не брошу». – «Знаю». – «Я серьезно думаю, что мы справимся, детка. Надо только понять, что же, черт возьми, нам делать…»
Как поняла Трейя, проблемой номер один был не рак. А информация. И первое, что ты выясняешь, когда сталкиваешься с этой проблемой, – то, что достоверной информации нет.
Объясню вкратце. Если речь идет о любой болезни, человеку приходится сталкиваться с двумя совершенно разными явлениями. С одной стороны, вы имеете дело с нарушением в работе организма – сломанной костью, гриппом, сердечным приступом, злокачественной опухолью. Назовем этот аспект болезни заболеванием. Например, рак – это заболевание, конкретная болезнь, обладающая конкретными медицинскими и научными параметрами. Оно более или менее нейтрально с ценностной точки зрения: оно не может быть истинным или ложным, хорошим или плохим, а просто есть. Это как гора, которая не бывает хорошей или плохой, она просто есть.
Но, с другой стороны, человеку приходится сталкиваться с тем, как интерпретируется заболевание в его обществе и культуре: со всеми суждениями, страхами, надеждами, мифами, историями, оценками и смыслами, которые каждое общество ему придает. Назовем этот аспект болезни недугом. Рак – это не просто заболевание, не просто конкретный научный и медицинский феномен, а еще и недуг, явление, обремененное культурными и социальными смыслами. Наука рассказывает о том, как начинается и каким образом протекает заболевание, а конкретная культура или субкультура – о том, как начинается и развивается ваш недуг.