Благовест с Амура
Шрифт:
— Что? Вы что-то сказали? — очнулась она.
— Простите, что приходится напоминать, скорее всего о крайне неприятных для вас вещах, но необходимо разобраться до конца. Думаю, что это — в ваших интересах.
— Да, да, — кивнула Катрин.
— То, что написано в письме, правда?
— Конечно же нет! — возмущенно воскликнула Катрин, однако сразу поправилась: — Да, Анри… то есть господин Дюбуа был сильно огорчен… расстроен моим замужеством и… сделал попытку меня вернуть… Но я отказалась! Все было в рамках пристойности!
Последние фразы она произнесла громко и резко, почти выкрикнула. Коленкур сочувственно покивал:
— И вы рассказали все вашей наперснице Элизе, а она, выходит, кому-то еще, и эти сведения докатились до Парижа.
Муравьева удивленно воззрилась
— До Парижа?!
— Да, мадам. Кому-то очень хотелось, чтобы Анри Дюбуа очертя голову помчался в Россию мстить за жену… и за вас… — Коленкур помолчал, обдумывая, стоит ли быть до конца откровенным с этой милой женщиной: ведь его истина может стать для нее, а возможно, и для него, просто опасной. Но тут ему пришло в голову, что опасность для нее реальна в любом случае и лучше предупредить. Как известно, предупрежден — значит, вооружен. И решился. Но сначала встал, прошел до двери, выглянул в коридор и, плотно прикрыв створку, вернулся на место. И говорил уже не так громко. — Я предполагаю, мадам, может быть, даже знаю, кому хотелось подтолкнуть Дюбуа, но называть не буду. Не могу и не имею права. Скажу лишь, что конвертами, в одном из которых было прислано отравленное письмо, пользуется некое секретное учреждение.
— Судя по тому, к чему склонял меня Анри Дюбуа, я догадываюсь, какое это может быть учреждение, — холодно произнесла Муравьева.
— Мадам! — Комиссар, остерегая, поднес указательный палец к губам.
Муравьева понимающе кивнула и, понизив голос почти до шепота, спросила:
— Если дело закрыто, я могу взять копию письма? Она мне может понадобиться в России.
— Возьмите. И будьте крайне осторожны. — Коленкур также говорил вполголоса. — Вы когда намерены быть в Париже?
— Еще не знаю. Муж вернется из Испании — наверное, после этого… — Катрин замялась. Комиссар был ей симпатичен, располагал к себе откровенностью, которая, как она считала, несвойственна служащим в криминальной полиции, но ей не хотелось раскрываться перед ним больше того, что он уже знал из письма. Потому и заключила: — Нет, пока сказать не могу.
Он, кажется, понял ее настрой, неоднозначность этого «сказать не могу» и не обиделся, а четко произнес, назидательно подняв указательный палец:
— Пожалуйста, не забудьте про осторожность. Что-то мне подсказывает, что у вас могут быть сложности.
— В Париже? — уточнила Катрин.
— Они могут быть в любом городе, в любой коммуне, но в Париже вероятнее всего.
Мысль о предательстве Элизы горячей иглой колола сердце Катрин, и ей стоило большого труда не показывать Николя своих расстроенных чувств. Еще ее тревожило то, что Анри уехал в Россию и снова будет угрожать Николя, но ни о письме, ни о своей поездке в шато Дю-Буа и Бержерак она ему ничего не сказала. Подумала: еще успею, до возвращения в Россию времени много; может быть, что-то изменится. Впрочем, муж ничего и не замечал: он был весело возбужден после возвращения из Испании, где встретил бывшего члена ревизионной комиссии сенатора Толстого — Ивана Демьяновича Булычева, который буквально затащил его на корриду, и, к немалому удивлению Николая Николаевича, бой быков ему не показался столь уж отталкивающим.
— Представляете, — рассказывал он за обедом внимательно слушавшим родителям Катрин, — я-то думал, что это просто испанская резня, утоление жажды крови после запрещения дуэлей на шпагах, а оказалось — настоящее искусство, балет на грани жизни и смерти. Волнует необычайно!
— А вас, Николай, не волнует напряженность отношений России с Османской империей? — вежливо поинтересовался Жерар де Ришмон, ловко разделывая вилкой и ножом жареного кролика, традиционное обеденное блюдо в семье де Ришмон. (Этих кроликов в поместье и окрестностях была тьма-тьмущая.) — Как пишут наши газеты, русская армия под командованием князя Михаила Горчакова 3 июля вступила на территорию Молдавии и Валахии, которые находятся под турецким суверенитетом. Насколько я понимаю, до войны остается только шаг.
— Ну, воевать с Россией у турок кишка тонка, — нахмурясь, сказал Муравьев. — Мы их бивали не раз, и надо будет — еще побьем.
— Тем
не менее, когда чрезвычайный посланник вашего императора князь Меншиков потребовал от турецкого султана в пятидневный срок заключить с Россией договор, передающий православное население Османской империи под покровительство российского императора, османы отклонили этот ультиматум. Их не остановил даже разрыв дипломатических отношений.— Я читал об этом в немецких и французских газетах. — Голос генерала стал сух и холоден. — И помню слова князя перед отъездом из Константинополя: «Отказ Турции дать гарантии православной вере создает для императорского правительства необходимость отныне искать ее в собственной силе».
— У вас хорошая память, Николай, — заметил Жерар де Ришмон.
— Благодарю. Но хорошую память не мешало бы иметь и тем, на чью помощь в войне с Россией рассчитывает Турция. Позиция России благородна, она хочет помочь единоверцам, стонущим под игом магометан…
— Да, да, — поддакнул Жерар и добавил нейтральным тоном: — А в качестве бонуса получить проливы из Черного моря в Средиземное.
Лицо Муравьева пошло красными пятнами, и Катрин поспешила вмешаться:
— Николя, папа, давайте оставим политику тем, кто ею занимается. Мы же говорили про корриду. Николя, ты так вдохновенно о ней декламировал. «Балет на грани жизни и смерти» — это же настоящая поэзия!
Ей самой было противно от своей фальши, но ничего другого в этот момент она придумать не смогла. А отец тем временем невозмутимо поглощал жареного кролика, запивая легкое мясо превосходным рубиновым Сен-Эмильон.
Катрин продолжила отвлекающий маневр:
— Ты знаешь, я корриду видела еще девочкой, и она мне ужасно не понравилась. А вот сейчас, после твоих слов, мне снова захотелось ее посмотреть…
— О да! — поддержала дочь Жозефина де Ришмон. — Вы, Николя, тайком от жены стихи не сочиняете? Попробуйте, у вас должно получиться, не все же время заниматься государственными делами…
Слушая простодушную женскую болтовню, Муравьев постепенно остывал. Он залпом осушил бокал бордосского и принялся за остывшего кролика.
— Ты обязательно напиши об этом брату Валериану, а то он у себя в Олонецкой губернии ни о чем подобном и не слыхивал, — окончательно выдыхаясь, закончила Катрин.
Николай Николаевич оторвался от еды:
— Конечно, напишу, давно ему не писал. А ты — Элизе.
— А ей-то о чем писать? О Франции? Приеду — расскажу.
— Пожалуй… — согласился муж, наливая себе вина и, как ей показалось, не особенно вникая в ее слова. И тут она подумала, что после всего, что узнала от Коринны и Коленкура, вряд ли ей захочется встречаться и разговаривать с Элизой.
— Впрочем, — вдруг усмехнулась Катрин, — я все-таки ей напишу. Есть чем поделиться, не дожидаясь встречи. И ты Александра что-то совсем забыл.
— Да, да, и ему черкану.
Про Александра Катрин помянула совершенно напрасно: Николай Николаевич братьев не забывал, переписка с ними не прерывалась, где бы он ни находился. Муравьев умел и любил писать письма — обстоятельные, рассудительные, часто философические — это особенно чувствовалось в письмах к Валериану, с которым у старшего брата были все-таки более теплые отношения. Катрин как-то сказала шутливым тоном:
— Николя, у тебя будет чем заняться на старости лет: ты напишешь замечательные мемуары, которыми будут зачитываться и через столетие.
На что муж ответил очень даже серьезно:
— Я их напишу лишь в том случае, если исполню все задуманное. Только тогда я буду иметь право на мемуары.
Николай Николаевич не любил откладывать что-то намеченное в долгий ящик, поэтому уселся за письма сразу после обеда. Настроение его оставалось прекрасным, и это не могло не найти отражения в тексте. «Вообще я очень доволен настоящим моим путешествием, — писал он Валериану, который был в то время Олонецким гражданским губернатором. — Оно рассеяло меня от вечных трудов и забот, рассеяло многие неприятные впечатления по службе и оставило во мне лишь необходимое для службы, то есть твердое намерение употребить все мои силы и способы в пользу Государя и Отечества, и укрепило убеждение, что в России лучше, чем во всех других частях Европы».