Блатной (Автобиографический роман)
Шрифт:
Книжник, эрудит, знаток и ценитель поэзии, Роберт был первым человеком, отнесшимся к моим стихам профессионально и давшим мне деловые, толковые советы. В этом смысле пользу он мне принес неоценимую.
Хотя, конечно, я тоже оказался ему полезен!
В «сучьей войне» (как и во всякой настоящей войне) враждующие стороны не только сражались, но еще и активно следили друг за другом. В нашем лагере слежка за врагом была налажено неплохо; мы имели среди сучни надежную тайную агентуру. Этим я и воспользовался.
В том бараке, где размещался Гусь, жили также и простые работяги. Один из таких вот работяг (бывший солдат, фронтовик, побывавший некогда в Бухенвальде) всей душой
Вот к нему-то я и обратился за помощью; поручил ему выяснить все подробности, связанные с ночным покушением в итээровском бараке… И уже на следующий день стало известно, что на то дело ходили два парня — Носорог и Брюнет. Причем в их компании незадолго до того побывал Василевский.
Итак, все наконец прояснилось; опасения Штильмарка подтвердились полностью!
— Что ж теперь делать? — спросил удрученно Роберт. — Василевский не даст мне покоя, это ясно! Если уж он решил от меня избавиться…
— Так надо его опередить, — сказал я, — надо постараться избавиться от него самого. Это дело несложное. Но сначала припугнем его, посмотрим, что получится.
И тут же я начал действовать. Призвал молодую шпану (на пятьсот третьей стройке я имел уже видное положение, ходил в «авторитетных»), отобрал таких, кто посмекалистей, и потолковал с ними кое о чем…
И однажды Василевский, воротясь к себе поздней ночью (он жил в небольшой дощатой пристройке возле штабного барака), увидел записку, приколотую ножом к изголовью его постели.
В записке значилось: «Негодяй! Все, что ты затеваешь, — известно. Не мельтеши, сиди тихо и не трогай приличных людей. Если что-нибудь с кем-нибудь случится по твоей вине, запомни: то же самое будет и с тобой. Ты и так уже живешь лишнее. Пощады не жди. И это тебе — первое и последнее предупреждение!»
Угроза подействовала. Нарядчик понял, что у соавтора его имеются покровители. Испугался и присмирел. Покушения больше не повторялись. Отныне Штильмарк мог жить спокойно.
Мы виделись с Робертом часто и подолгу. Он не только беседовал со мной о литературе, но еще и снабжал меня ценными книгами. (Политические ухитрялись иногда доставать их с воли.)
Среди книг, полученных мною от Штильмарка, была одна, чрезвычайно заинтересовавшая меня и впоследствии сослужившая мне добрую службу. Называлась она «Оформление и производство газеты».
Вручая мне ее, Роберт сказал, морща в улыбке сухие, запавшие щеки:
— Прочти со вниманием и запомни: тут для тебя много полезного. Выйдешь на волю, это все пригодится. И как еще пригодится!
— Ты думаешь? — усомнился я. — Не знаю, не знаю… При моей безумной жизни…
— Безумная твоя жизнь на исходе. Пойми, чудак: ты — поэт. Человек творческий. И уже созрел для дела. С блатными тебе теперь не по пути.
— Куда ж я от них денусь? — пробормотал я со вздохом. — И рад бы отойти — да не могу. Сам знаешь: у нас война…
— Так ведь война — за решеткой, — возразил он, — а я говорю о воле.
— Ну, до этого еще надо дожить!
— Постарайся, — сказал он веско.
— Ладно, — усмехнулся я. И, раскрыв книгу, затрещал страницами. — Значит, говоришь, пригодится?…
— Несомненно! Редакционной
работы тебе на свободе не миновать. Журналистика — обычный путь в литературу. А здесь в этой книге содержится все необходимое для профессионального газетчика. Образцы типографских шрифтов, корректурные знаки, журналистская терминология, словом, все… Читай, учись! Постигай квалификацию загодя!50
Бремя славы
Соприкоснувшись с политзаключенными, войдя в среду, окружавшую Штильмарка, я познакомился с многими интересными людьми.
Помимо Роберта был среди политических еще один, близкий к литературе человек, Сергей Иванович, профессиональный переводчик, работавший некогда в Госиздате. Имелся в этом же кругу некий искусствовед, бывший профессор Казанского университета, много и увлекательно рассказывавший о путях российского ренессанса: о творчестве Дионисия, Рублева и Феофана Грека. Был старый сибарит и эстет, знаток французской поэзии князь Оболенский (представитель особой, опальной ветви многочисленного этого рода. Предков его, декабристов и масонов, в девятнадцатом веке обильно ссылали в Сибирь. Советская власть как бы продолжила и завершила это дело, и так как ссылать князей дальше уже было некуда, — их попросту упрятали теперь за решетку). Был также и лагерный врач Константин Левицкий, тот самый, который давно уже благоволил ко мне и вообще с явной симпатией относился к блатным.
С этим Левицким я сблизился, пожалуй, прочнее всего. Он не только одаривал меня беседами, а собеседник он был блестящий, но еще и помогал мне, освобождал от работы. Был даже случай, когда он спас меня от внутрилагерной тюрьмы.
Угодил я туда случайно и как-то, в общем, нелепо. Виною всему была возросшая моя популярность среди местных блатных. Популярности этой в немалой степени способствовали стихи мои и песни. Они постепенно накопились во множестве и разошлись широко. Урки любили их, знали, распевали повсюду. Знало их и лагерное начальство. И, по сути дела, именно здесь — на пятьсот третьей стройке — я впервые обрел признание как поэт.
И тогда же уяснил я себе ту простую истину, что всякое возвышение имеет свою оборотную сторону.
В глазах чекистов я был не просто лагерным стихотворцем, нет; они видели во мне блатного идеолога, своеобразного вдохновителя уголовников. Идейного их лидера. Я представлялся им фигурой значительной и опасной, гораздо более опасной, надо признаться, чем это было в действительности! И чем заметнее становились мои творческие успехи, тем подозрительнее относилось ко мне начальство…
Я постоянно ощущал на себе неусыпное и пристальное его внимание. За мной следили с усердием и пользовались любым предлогом для того, чтобы изолировать меня, — припугнуть, покарать… В сущности, я нес теперь ответственность за любой общественный инцидент, шумок, происшествие. И расплачивался не только за свои собственные сочинения, но также и за чужие.
Есть известная песня революционной поры, которая была когда-то распространена среди питерских анархистов и матросской вольницы. Начиналась она такими строками:
Долой марксизм, долой Республику Советскую,Долой ячейку ВКП большевиков.Мы все надеемся на силу молодецкую,На крепость наших песен и штыков.Долой, долой! — кричат леса и степи,Долой, долой! — гремит морской прибой.Мы разломаем коммунизма цепи,И это будет наш последний бой.