Блаженные времена, хрупкий мир
Шрифт:
Поглаживания Юдифи становились все более вялыми, рука отяжелела и наконец замерла. Юдифь уснула. Она была вне опасности.
Лео встал. Что ему теперь делать? Ехать домой? Он не мог поехать домой. Рядом с дверью виднелось окно гостиной, которое, из-за сумерек, темневших за ним, превратилось в зеркало, в глубине которого отражалась гостиная. Если Лео выйдет из комнаты в эту дверь рядом с окном, он опять войдет в ту же комнату. А в зеркальном отражении этой комнаты, в свою очередь, опять было окно, в котором она отражалась, в которую ему пришлось бы войти, и так далее до бесконечности. Стоило сделать шаг наружу — и его жизненным предназначением оказалось бы кочевать, не зная покоя, по бесконечному коридору, состоявшему из вечной вереницы комнат Юдифи. В нерешительности он принялся бродить по дому, зашел в кабинет Юдифи и сел за письменный стол, не вынимая рук из карманов. Опасность, что Юдифь умрет, казалось, уже миновала, но он оставался настороже, стараясь ничего не трогать и не оставлять отпечатков пальцев. Это напоминало какой-то внутренний приказ, который сделался неоспоримым и которому он, не задавая самому себе лишних вопросов, отныне слепо подчинялся. Он склонился над письменным столом, который совсем недавно начисто вытер, над исписаными листками бумаги и папками, лежавшими здесь, и принялся читать. Сначала — вскользь, пробегая глазами текст и перескакивая через строчки, не трудясь расшифровывать небрежно и неясно написанные слова и фразы.
Потом он встал, пошел
Руки в резиновых перчатках, казалось, уже не принадлежали Лео, они выглядели, словно орудия некоей объективной необходимости. Лео был лишь бесчувственной каменной глыбой; тот остаток физического, что, таясь где-то между его руками и глазами, был необходим, чтобы дышать и управлять внутренними органами, чтобы объективное знание уместилось в одной голове. Он не ощущал ничего, и он ощущал все в высшей степени, когда просматривал эти листки и папки.
В одной из папок хранился труд Лео о нравственности и образовании. Юдифь никогда ни словом не обмолвилась об этой работе. Но она сохранила ее и, кроме того, явно ее читала. Когда Лео наугад раскрыл рукопись, он нашел фразу, выделенную светящимся желтым маркером: «Долженствование убивает жизнь». Три другие папки были до отказа набиты листками, представлявшими собой смесь записей разговоров, дневниковых записей, выписок из книг и мыслей по поводу ее любимой книги, «Тристрама Шенди» Лоренса Стерна. По-видимому, бесчисленными бессонными ночами Юдифь записывала все, что пережила, все, что слышала, маниакально, в форме как можно более точных протоколов по памяти, как минимум — в подробном описательном изложении. Записи она начала вести немногим меньше года назад, то есть как раз в то время, когда начала нюхать кокаин. Все, что Лео в течение этого времени говорил ей, все, что излагал ей и Роману в баре, он обнаружил здесь, все свои методичные попытки внушить Роману свою трактовку Гегеля — все они были запротоколированы здесь, иногда дополнены цитатами из литературы, на которую Лео ссылался и которую Юдифь потом отыскала. «Сегодня Лео говорил о… Роман спросил… на что Лео ответил…» Это были блестящие протоколы. Там, где чего-то недоставало или обнаруживались ошибки, легко было внести дополнения или исправления. Разве еще сегодня Лео не мучился в поисках первой фразы для своей книги? Казалось, с тех пор прошли годы. Здесь, по сути дела, был готовый черновой вариант его книги. Разве Юдифь не высмеивала его постоянно за то, что он только говорит и ничего не делает? Но вот это все сделал он. Это была его книга. Лео был объективной инстанцией, которая видела перед собой объективацию собственного мышления. Теперь ему будет несложно завершить свой труд. Нужно лишь отшлифовать, сгладить, дополнить, убрать бессмыслицу. Соображения Юдифи о Тристраме Шенди. Для Лео оставалось совершенной загадкой, как удавалось Юдифи с его теории все вновь и вновь переходить к Тристраму Шенди, к тому, как Тристрам уклонялся от задачи, которую сам перед собой поставил. Вычеркнуть все это, совершенно ясно. Беседы с Романом о Тристраме Шенди — тоже. Но с Романом Юдифь не только дискутировала. У них была любовная связь. Мало утешало то, что она скоро кончилась. Роман смотрит на каждого, как на раструб граммофона, он — та собачка, которая слушает His Masters Voice — голос своего Хозяина. Скурпулезные описания этой авантюры. Приступы эйфории, которую Юдифь испытала с другим. Кокаин как выразитель и усилитель этой эйфории. Каждое слово нанизывалось одно на другое, и постепенно Лео пришел в такое состояние, что фразы начали расплываться у него перед глазами и загудели, порождая звук, звуковой след, голос Юдифи. Лео слышал голос Юдифи во время чтения, словно она сама обо всем этом возбужденно рассказывала, а когда Лео заметил, что во время чтения в ушах у него звучит голос Юдифи, голос как будто заметил, что Лео его слышит, потому что Лео вдруг услышал фразу, которой в записях не было, фразу, обращенную к нему: Ты приходишь, и мне сразу становится плохо.
Этот голос должен замолчать. Все эти отступления нужно вычеркнуть, совершенно ясно. Тогда останется только одно-единственное — его произведение. Руки в резиновых перчатках собрали обратно листки, засунули их в папки, стопкой сложили их. Орудия объективной необходимости взяли все, что ей принадлежало.
Лео достал из сумочки Юдифи пистолет и пошел в гостиную. Он склонился над лежащей на диване Юдифью, всунул ей в раскрытую руку пистолет, осторожно сомкнул ее пальцы вокруг рукояти. Она не проснулась. Он не чувствовал жалости и ни секунды не колебался. Он был совершенно вне себя и в то же время никогда еще так не владел собой, как сейчас. Она должна умереть. Она должна умереть, если его жизни суждено еще получить какой-то смысл, если ему предстоит оправдать и искупить бессмысленность своей прежней жизни. Ведь в конце концов Юдифь сама хотела умереть. Она предпочитала разрушить себя, чем жить с ним. И высмеять его в записках, которые служат свидетельством его поражения. Но он мог вернуть своей жизни смысл, удачу, ведь она была скрыта в самом поражении, ее просто нужно было высвободить оттуда. Он поднес ее руку с пистолетом к виску и посмотрел ей в лицо. Он не мог представить себе, как это лицо можно разрушить больше, чем оно было разрушено. Он ненавидел ее без всякой страсти, холодно и спокойно. Что такое разрушение надгробной статуи? Ничто иное, как ускорение того процесса обветшания и распада, который ей предназначен. И восстановление соответствия с тленом, среди которого она безжизненно существует. Душа Лео была пуста и свободна от какого бы то ни было психологического содержания, чистый белый лист, на котором судьба начертала свой абсурдный приговор, и этот приговор будет слепо, жестоко, с безумной дерзостью исполнен. Лео воспринимал свою слепоту как ясновидение, жестокость — как доброту, а свою способность это исполнить — как благодать. Он нажал на спуск. Выпрямился и прислушался. Ничего не было слышно, даже ни одна собака по соседству не залаяла. На портативной пишущей машинке Юдифи он, не снимая резиновых перчаток, напечатал прощальное письмо от ее имени. Потом с пишущей машинкой в руках подошел к мертвой и несколько раз прижал ее безжизненную левую руку к клавишам, чтобы на них можно было обнаружить отпечатки пальцев Юдифи, если полиция захочет обследовать машинку. Он взял ее папки, вышел из дому, бросил папки в багажник машины и поехал домой. Он принял душ и переоделся. Потом поехал в полицию, чтобы заявить о случившемся. Он сказал, что приехал к Юдифи и нашел ее мертвой, явно самоубийство. Почему он поехал к ней в столь ранний час? Она всегда ночью работала, как, впрочем, и он. Они часто виделись вот так, на рассвете. Не был ли Лео здесь, в полицейском участке, не так давно, в качестве свидетеля после налета на бар, который находится поблизости? Да. Мертвая — это не та ли самая сеньора, которая тогда бутылкой… Она, наверное, не в себе. Да, она непредсказуема. Трогал ли он что-нибудь в доме, после того как ее нашел? Нет, сказал Лео, я ничего не трогал.
Полиция ничего не заподозрила. Никаких дополнительных расследований не проводилось. Отныне Лео стал воплощением скорбящего вдовца. В баре он снова оказался в центре внимания, но из соображений чуткости и деликатности окружающие ограничивались проявлением чисто внешних знаков внимания. Все восхищались тем, какой это «сильный человек», с какой «железной выдержкой», с каким «каменным спокойствием» стоял он у края стойки, молча потягивая
пиво или пингу. Он не говорил ни слова, и с ним никто не заговаривал. Но его то и дело угощали стаканчиком пинги, выражая солидарность, похлопывали по плечу, кивали с сочувствующим выражением. Лео не приходилось притворяться. Ощущение трагичности и глубины собственного существования полностью соответствовало его внутреннему состоянию, и теперь у него появилась возможность выражать его в чистом виде, практически неподдельно. Все трагедии его жизни были историей, они избороздили его лицо, которое он наклонял над рюмкой в упорном молчании. У него больше не было причин болтать языком, у него было его произведение. И то, что он, ни разу не начав его писать, теперь мог его уже закончить, не сделало его подозрительно возбужденным и болтливым, наоборот, это углубило ощущение глубокой значительности, отмеченное ледяным молчанием.Он сделал только одно исключение однажды, когда беседовал с Романом. Ему он сообщил о скором завершении труда, над которым работал долгие годы. Этим он обязан Юдифи, сказал Лео и чуть не выдал себя, рассказав, что среди рукописей Юдифи, у нее на письменном столе, он нашел записи, в которых она оспаривает его теорию. Последствия наших долгих дискуссий, быстро добавил он, которые вплелись в ее работу о Тристраме Шенди, кстати, очень интересный литературоведческий опыт, какая жалость, что она не смогла его ни завершить, ни опубликовать. В целом же он разговаривал с Романом холодно. На вопрос Романа, очень ли он любил Юдифь, Лео ответил встречным вопросом: разве сам Роман не любил Юдифь? Он холодно наслаждался тем, как Роман начал изворачиваться. О многом, по мнению Лео, говорило поведение Романа на похоронах: он заплакал и убежал.
Когда некоторое время спустя Роман явился к Лео прямо домой, потому что непременно хотел с ним поговорить, Лео попросту вышвырнул его вон. Ему не о чем было больше говорить с Романом. Он хотел быть один и работать.
Последующие недели Лео полностью посвятил завершению своего труда. Он вычеркнул все пассажи о Тристраме Шенди, постарался вытравить все личное из записок Юдифи, с каким-то особенным хладнокровием он уничтожал эти страницы, он полностью обратился в объективную необходимость, для которой личное ничего не значит. Остался лишь экстракт его теории, в том варианте, который он постепенно изложил Юдифи и Роману, это собрание мыслей он распределил по главам, а главы переработал. При этом он не мог отказать себе в чувстве личного, затаенного, по сути дела, триумфа над Юдифью и Романом. Работа быстро принимала конкретные очертания. Дополнять пришлось немного. Отсутствующие фразы сами рождались из тех, что уже были. Ему казалось, что он может откинуться на спинку кресла и наблюдать, как работа пишется сама собой. Пассажи, которые Юдифь слишком сократила, он мог одним махом переписать заново. Нужные концы фраз выскакивали сами собой, как молнии из грозовой тучи, перелетая от одной выверенной части текста к другой, и были всегда на месте. Он считал, что не может больше писать? Ерунда. Вот его книга. Она изменит мир. Предлагая миру осознание самого себя. Мир не мог остаться таким, каким он был, если он осознал самого себя. Это ясно. С воодушевлением, которое породила эта мысль, Лео с ходу написал еще три страницы. В конце, когда работа в общих чертах была завершена, он написал еще и предисловие. Потом он еще раз прошелся по всей книге от первой страницы до последней, кое-что подправил и навел последнюю ретушь. Его труд был завершен. Он был не очень обширен, но, думал Лео, это лишь повысит силу его воздействия.
Следующий день Лео провел еще за письменным столом. Эта книга содержала только то, что было важно в их с Юдифью времена. Все остальное кануло, словно его и не бывало. Определенная издевка, связанная, правда, и с любовью Лео расставлять все точки над «и», заключалась в том, что он захотел посвятить эту книгу Юдифи, тем самым словно возвращая ей ее труд. Он набросал бесчисленное множество вариантов посвящения, подробные, двусмысленные, пошлые, холодно-героические, поздним вечером, уже в полном изнеможении, он решился, наконец, на окончательную формулировку: «Юдифи Катц, с благодарными воспоминаниями».
У Лео не хватило терпения разослать свою рукопись во всевозможные издательства и вечно ждать ответа. Он обратился в маленькое, но надежное научное издательство, которое готово было выпустить книгу, если Лео возьмет на себя типографские расходы. Лео заплатил семьсот двадцать тысяч крузейро за первый пробный тираж в две тысячи экземпляров. Он удивлялся, до чего дешево обходится завоевание мира.
Заболел Левингер. Лео проводил целые дни у прикованного к постели дядюшки Зе, которому с восторгом рассказывал о том, что первая часть его философской системы выйдет в свет в самое ближайшее время. Впрочем, Левингер был уже почти неспособен беседовать, он быстро угасал — и умер, так и не дождавшись выхода в свет книги Лео. Лео достались в наследство усадьба Левингера и его состояние, вложенное в надежные предприятия, причем проценты с ценных бумаг представляли собой сумму, более чем достаточную для покрытия расходов на содержание дома и жалованье прислуге. Коллекцию картин передали общественному фонду, которому Левингер завещал и большую денежную сумму.
Лео переселился наверх, в большой дом. Для прислуги ничего не изменилось. Приходилось по-прежнему обслуживать пожилого господина, который, сгорбившись и волоча ноги, брел по коридорам этого слишком большого дома, слава которого давно угасла, или бродил по парку. Через несколько недель Лео впервые спустился вниз, к домику привратника, и зашел в свой прежний кабинет.
Там было слишком много шелка, винно-красного, пурпурного шелка: шелковыми были портьеры и обивка мебельного гарнитура, расположенного напротив второй двери, у стены, почти полностью затянутой гобеленом. Это были кресла в стиле барокко, с мягкими подлокотниками, стоящие вокруг оправленного в металл столика, позади которого был диван в том же стиле с горой подушек, обтянутых шелковым плюшем. Книжные шкафы стояли вдоль стен у той и другой двери. Они, как и письменный стол, который был скорее секретером с гнутой выдвижной крышкой, были из красного дерева, со стеклянными дверцами, за которыми натянут зеленый шелк. В углу, слева от дивана, виднелось некое произведение искусства, это была большая, возвышающаяся на обтянутом красной тканью цоколе, деревянная тонированная скульптурная группа, нечто, вызывающее внутреннее содрогание, скульптурная группа, выполненая в примитивной, но впечатляющей манере, близкой к гротеску: Богоматерь в чепце, со сдвинутыми бровями и с горестно перекошенным приоткрытым ртом, и мученик у нее на коленях, безжизненно повисшая голова, торчащие колючки тернового венца, лицо и тело — в пятнах и каплях крови, подтеки густой крови из раны на боку, кровь, проступающая из ран на руках и ногах. Зелень продольных полос на обоях — та же, что и зелень ковра, положенного поверх красного паласа, покрывающего пол. Голый, в трещинах, потолок. С него свешивалась маленькая венецианская люстра.
Лео сдвинул очки на лоб. Эта комната тоже должна уйти в забвение. Он развернулся и медленно пошел к большому дому. Велел принести телефонную книгу, нашел телефон агентства по сносу зданий, позвонил туда и попросил снести домик привратника.
Домик исчез, на том месте, где он стоял, садовник начал уже какие-то посадки, и тут вышла книга Лео. «Феноменология бездуховности. История исчезающего знания». Он проводил недели в напряженном напрасном ожидании, но ни одной рецензии не появилось. Наконец он сам написал заметку, в которой останавливался на содержании и значении книжицы, и опубликовал ее в специальном журнале «Leia Livros» — «Читайте книги», в редакционном разделе, хотя сам за это заплатил. Несколько экземпляров этого номера журнала он положил в баре Эсперанса.