Ближе к истине
Шрифт:
— Да вы не волнуйтесь! — успокаивал я и подумывал переменить тему.
— …Не могу! Колотит всю. Как вспомню… Однажды я вытаскивала с поля боя сразу двоих наших раненых. Солдата и командира. (Тогда еще были командиры, не офицеры.) Тяжело мне, но тащу на плащ — палатке. Вдруг в конце траншеи два фрица. Бой-то продолжается. Как они здесь оказались — понятия не имею. Увидели меня — оторопели. Тот, что помоложе, поднимает свой шмайсер. Ну, думаю, — все, крышка мне! И мужиков добьют — солдата и командира. Не помню, как вскинула автомат раненого командира (висел у меня на шее) и… — София Александровна даже задержала дыхание и прикрыла глаза. — Обоих! Как они испугались, какой ужас мелькнул у них в глазах, когда я прошила их очередью! Понимаю: погибнуть от женщины — санитарки!.. А не поднимай оружие!.. — Она молчит некоторое время, мнет руку в руке, потом поглаживает шею. Думаю, голова, наверно, разболелась в затылке от волнения. — Это из меня выходит запоздалый страх, — легонько так подтрунивает она над собой. — А тогда! Тогда я не боялась ничего и никого. — Она говорит это так,
Потому что был свидетелем, как бесстрашно она бросается разнимать парней, затевающих здесь на танцах драку из-за девушек. Слышал, как отчитывает их здесь, в этой комнатушке.
— Я никогда не думала о моей смерти. Может, поэтому она обошла меня? Снайперы за мной охотились. Политрук чуть не застрелил. Однажды приказывает мне отнести газеты на передовую. А я говорю — лучше б вы приказали обед им отнести. Уже который день сидят там без горячего! «Как так?!» — кричи'". И за кобуру. А потом говорит, ладно, несите с поваром обед. «И понесу». И пошли мы с поваром. Где ползком, где перебежками, а ближе к передовой — траншеями. Я впереди, повар за мной. За спиной у меня заплечный термос с солдатским супом. Снайпер усек нас. Щелк — и из термоса струйка горячего супа полилась. Повар кричит мне: «Ниже наклоняйся!» Сам дырочку в термосе норовит пальцем заткнуть, чтоб суп не вытек. Ойкает там, за спиной — суп-то горячий, визжит, по держит… Донесли. Рады солдатики. Обнимают, целуют. На обратном пути снова этот снайпер прицепился: пули фьють, ляп, фьють, ляп. Я высунулась из траншеи, погрозила ему кулаком: «У — у-у! Гад! Все равно не достанешь!..» И в самом деле — в этот раз ок меня не достал. Зато потом… Помню, было это восьмого апреля, в сорок четвертом. Весна. Гоним фрица. Знаменитый Са лдо мир с ко — В ислен с кий плацдарм. Только что форсировали Вислу. Это уже за селом Русияновка. Погода хорошая, тепло. Бой. Подползла я к раненому. (Солдат ранен в грудь разрывной пулей). Только успела разорвать перевязочный пакет, тут что-то хлоп по затылку, и я потеряла сознание. Местность была открытая, одно деревце вдалеке. Я еще подумала: наверняка там снайпер. И точно! Попалась я. Правда, быстро пришла в сознание. Ничего не вижу и не слышу. Отшибло, видимо. Первая мысль: все, отпелась, оттанцевалась девонька. А в голове почему-то звучат слова из песни — «..Такой уж мы народ!» Пытаюсь запеть и не могу. Двое солдат видели, как меня ранило. Подползли, перевязали, не поднимая головы, чтоб тоже не схлопотать пулю снайпера. Потом вместе поползли. Они мне помогать, — а я сака. Потом шля. Они мне снова помогать, — а я — нет, я сама! Такая вот была. Все нипочем. Пришли на батарею. Сорокопятки. Ночь переспали в домике на соломе. Утром в санвзвод. А потом в госпиталь. Ранение в шею. До сих пор что-то там неладно… — И она помассировала шею. А я-то думал, что у нее
болит голова в затылке. — Да! — вдруг живо воскликнула она. — А песню я все-таки вспомнила и спела им, еще когда мы выбирались с поля боя:
Мы смерти не пугаем я,
От ро;1ы не шатаема"
Под пулей не сгибаемся —
Такой уж мы народ!
— Просто не верится, что женщина может такое пережить и перенести! — невольно вырывается у меня.
— А чего?! — она как бы не согласна. — Мы, женщины, бываем покрепче вас, Мужчин. Особенно духом. Я это поняла на войне. Мужчины слабее: все к нам, бабам, льнут, норовят душу приютить. Нет, я в хорошем смысле… — Она усмехнулась и лукаво повела глазами.
Ну вот, думаю я, — наступил момент, когда можно заговорить о деликатном. О женщине на войне. И я ей рассказал историю, которую мне поведал покойный Сергей Маркосьянц. И изложил свою «странную» позицию в этом. Она выслушала меня пн им? гельн улы щулаг ь одними глазами.
— А вы знаете, — вы правы: говорить о нраве гвенности на войне, значит кривить душой. Какая уж нравственность, когда смерть идет по пятам. И все-таки… — Она подумала. — Я вот перед вами, как на духу: тоже любила на войне. Был у нас в ансамбле, назову фамилию, имя и отчество, — аккордеонист Иван Яковлевич Шведченко. Ничего особенного из себя: в возрасте, лысоват, правда, строен… И… Баянист! Аккордеонист! Какое девичье сердце по тем временам могло выдержать, отказаться от сладкозвучного счастья 7А я всюду первая. Мне подавай все самое — самое. И влюбилась, как говорится, по уши. До этого было всякое разное. Особенно офицеры донимали: у них власть, возможности, плюс честолюбие. Прескверное о них впечатление осталось. Но… Война. Надо понимать. А к концу войны, когда вошли в Европу, когда уже предчувствие Победы, — оно пьянит, кружит голову, а там девочки на каждом шагу и не то что наши — доступные. И тормоза у некоторых отказали. Да что там у некоторых! У многих. И пошло, и поехало. А девочки там не то, что наши, — не чистые. И заполыхала в армии гонорея. Дошло до того, что вышел приказ Главнокомандующего: заболевших гонореей судить как изменников Родины и расстреливать. Ну вот! А мне полюбился наш баянист. Люблю, и все тут Хотя чувствую
что-то неладное. Как-то он — и хочется, и колется… Да вот фотография. — Софья Александровна достает и показывает мне фронтовую фотографию. На снимке дивизионный ансамбль песни и пляски. В переднем ряду, почти в центре сидит она, а рядом слева от нее, предусмотрительно откачнувшись и даже отвернувшись от нее, сидит худощавый, действительно лысоватый человек, приобнял дружка, что слева. Она, чувствуется, слегка обижена его таким поведением: он явно осторожничает. Это заметно. И она, конечно, заметила это. И точно: хоть
они и поженились после войны и поехали к нему в Донбасс, там у них произошел полный разрыв. У шло оказалась семья, жена и двое детей. И Софья ему родила дочь. Но жизни с ним не получилось. Он сошелся с прежней женой, а ее с ребенком на руках проводил в неизвестность. Поступок подленький, конечно… Но… Война — есть война. И Софья Александровна не осуждает свою любовь на войне, несмотря на то, что за ними тогда и долго еще после войны ходила полушуточная, полупрезрительная кличка ППЖ (походно — полевая жена). Что ж — что было, то было: была война, была смерть, была любовь.— А если честно, — сказала мне Софья Александровна, когда мы прощались уже, — я бы не стала строго судить того солдатика, который умолял солдатку о близости. И, пожалуй, я, как и вы, не в восторге от ее высокой нравственности. Хотя по большому счету, если войну не в счет, она права: настоящая русская женщина даже перед гильотиной останется нравственной, такая у нее природная стать.
«г. Кубанские новости».
7.05.1993 г.
ЗА СЕКУНДУ ДО БЕССМЕРТИЯ
Герою — кубанскому казаку Анатолию Анисимовичу Сидоренко посвящается. Посмертно
И в город пришла тишина.
Желанная и в то же время страшная. Какая наступает после взрыва. Когда только — только погас огненный смерч,
только — только умолкла дробь падающих обломков; еще не рассеялся дым, не осела пыль; у раненых не вырвался из груди стон; еще мать, глядя на своего бездыханного ребенка не осознала весь ужас случившегося. Весь мир как бы оглох — тишина запечатала уши, ужас сковал сердце.
Тишина, которая страшнее грохота войны, потому что за нею стоит уже непоправимое, В которую навечно канули минуту назад звучавшие голоса родных и близких. В которой все живое оцепенело. Даже птицы умолкли. И только тлеющие головешки своими тихими дымами вычерчивают в воздухе замысловатые иероглифы бессмертия. Тишина, в которую не верится. Вечная, к порогу которой все мы придем однажды. Которую в народе нарекли гробовой.
Может, об этой тишине подумал Анатолий Анисимович в последнюю секунду своей жизни. Наверное, о ней, потому что вокруг него в тот миг воцарилась гробовая тишина. Как тогда, когда из города Сухуми ушли грузинские войска.
Город лежал в руинах. Город у моря!
Некогда цветущий и звенящий радостью жизни. Обезлюдевший, с пустыми черными глазницами окон в сожженных домах, с тяжелыми запахами гари и разлагающихся трупов. С открытыми настежь жилищами, оставленными в спешке, в которых свободно гуляли сквозняки и мародеры.
Господи! Для чего ты создал человека? Чтобы они мучили друг друга? Чтобы строить, а потом разрушать? Чтобы возникать из ничего, а потом превращаться в ничто? А может, для того, чтобы оставить на Земле страшные следы о себе?
Только — только прекратились грабежи и убийства горожан. Насилия девчонок. Ушли варвары двадцатого века. Нет! Не враги — чужеземцы. Свои! Потомки великого Шота Руставели.
«В селе Гумиста принадлежащие армянам дома после грабежа сжигали, а жителей, которые не успели убежать, убивали…»
«На русских мужчин в городе на рынке устраивали облавы именно по национальному признаку». — Это картины из отчета о поездке в Грузию журналиста О. Супруненко. В «Экспресс — хронике».
Над городом траурная тишина. Оглушительная, благостная. Теперь можно перевести дух, расслабиться, отогреться и отоспаться наконец. Выпить с женой по стаканчику.
За детей. За вечную, несбывшуюся мечту их. И за приемыша Андрея — беглеца. Где обретается мальчишка! Нашелся бы, вернулся бы. Простил бы ему все. Только бы вернулся! Оно, конешно, — сиротская доля горькая! Она что горб — навечно дадека. Привязалась, што репей, безотцовщина, безматеринство. Ну чем мы тебе, Андрюха, не папка з мамкою? Чего бегаешь? Куда бегаешь? От кого? Чего боишься? Или я тебе не прощал твои проказы и грехи? Или не понимаю, што вины твоей нет в твоем сиротстве? Вертайся к нам. Куплю тебе черкеску, шапку — кубанку, В казаки запишу. Брось свои бега. Одомашнивайся. То, шо казаки лаются, мол, балую тебя, не строгий с тобой — прости их. Не понимают горе твое горькое. Как не понимают и того, што встрял я в свалку эту абхазскую. Мол, оно тебе нужно? Мне. не нужно. Другому не нужно. Третьему, десятому. А хто ж вступится за людей? И как мне быть, если иначе не могу? Не могу, и все! Я видел изнасилованных растерзанных девушек, разрубленных мужиков, выпущенные кишки. Это же изверги творят! В наше-то время! Как это терпеть? Как жить равнодушно? Так что пусть попрекают, пусть не верят, я только усмехнусь их неведению, удивлюсь глухоте сердца. Обо мне говорят всякое, приписывают мешки денег и горы золота за мою войну. А я, скажу тебе по совести, — гол как сокол. Ты ото унес мой костюм. Последний. Звания принимаю. Бо чем выше звание, тем больше, по мне, ответственности и работы. А до работы я жадный, ненасытный. И работа моя лихая. Не могу без нее ни минугы, ни даже секунды. И когда смерть грянет, — за секунду до нее я должен что-то успеть.
Да! Ищу дела. Не могу без дела. Да! Ищу справедливости. Не терплю несправедливость. Да! Хочу добра. Желаю добра каждому. Надо мной потешаются за мою такую терпимость. А что делать? Такой я. Такая моя организация. Такой у меня Бог. И такая к нему молитва. Я говорю, Господи! Если есть у человека капля доброты, сделай так, чтобы она обернулась океаном! Но, Господи! Если в человеке злобы бездонный колодец, сделай так, чтоб он пересох. Если человек блукает — выведи его на ровную дорогу. Но, Господи! Если человек сам себе выбрал кривую дорожку, оброни его'р пропасть.