Ближе к истине
Шрифт:
Очерк попал к Монастыреву на рецензию. Он прислал мне коротенькое письмо: «Ваш очерк одобрен. Готовится к публикации в альманахе «Кубань». Будете в Краснодаре, заходите. В. Монастырев».
При первой же командировке в Краснодар я воспользовался приглашением Владимира Алексеевича. Позвонил ему. Он назначил мне место и час встречи. В писательской организации. Там же находилась тогда и редакция альманаха «Кубань». Захожу. В большой комнате несколько человек. Один сидит за столом. С гладкой лысиной, розоволицый. Смотрит на меня доброжелательно. Он как-то сразу
— А это Ротов. Автор очерка «Хор Яши Добрачева»…
Больше ничего не помню. До того был смущен вниманием настоящих писателей, которых впервые видел живьем.
Опомнился уже на улице. И не знаю, куда идти. В моей
голове сумбур. Я был почти вне себя от счастья. У меня даже мелькнула мысль, что и от счастья можно рехнуться.
Наверно я «перегорел» эмоционально, потому что когда появился мой очерк в первом номере за 1961 год, я воспринял это без особого восторга.
С этого очерка и началось мое восхождение на литературную голгофу. И продолжается поныне.
Это мучительно сладкий процесс: начинается все с ослепительной точечной вспышки где-то в космических глубинах души, потом «беременность» замыслом; потом радостно лихорадочная торопливость за письменным столом; потом перепечатка, шлифовка с перелопачиванием гор «словесной руды»; перепечатка на чистовик, окончательное вычитывание и тяжкий путь в редакцию: идешь как бы просить взаймы. Да простят меня редакторы и редакционные работники. Потом тревожные ожидания: одобрено — не одобрено. А потом: поставили — не поставили в номер…
Наконец, выход в свет. Жадное чтение собственного опуса, уколы стыда в местах, где недотянул: вихри возмущения в местах неудачной, на твой взгляд, правки в редакции. А в общем-то минутное удовлетворение и… Плавное такое чувство отдаления от тебя собственного творения: частичка твоей души как бы погружается в глубинный мир людей и тебе уже не принадлежит. И даже твое имя, обозначенное под опусом или над ним, как бы застыло и открошилось.
Таков странный и таинственный процесс творчества.
Об этом мы частенько толковали с Владимиром Алексеевичем у него в двухкомнатной секции.
…На дворе теплый весенний день. Балконная дверь открыта. Лениво колышется тюлевая занавеска, впуская в комнату свежий воздух. В другой комнате тихонько шелестит бумагами Нина Сельвестровна — жена Владимира Алексеевича, — проверяет тетрадки своих учеников.
Владимир Алексеевич сидит в плетеном кресле — качалке, я за столом. Мы пропустили с ним по рюмочке и разговариваем про жизнь. Его лицо из розового сделалось красным. Он говорит, чеканя каждую фразу. После каждой такой фразы он плотно смыкает губы. При этом в глазах его иронические просверки. Он как бы подтрунивает над тем, что говорит. Вызывает на откровенность, на спор. Он любил, когда я ершился. После рюмочки он сбрасывал с себя «мантию» мэтра и был со мной запросто.
Недавно вышла его книжка «Салат из хризантем». Тогда было модно называть произведения «Капля росы», «Тополя в соломе», «Звезды в траве»… Я возьми и скажи
ему:— А при чем тут салат из хризантем?
— Ну как же? — вскинул он свои белесые брови. — Если помните, там Рита как-то обмолвилась, что в Японии едят салат из хризантем. Парню захотелось удивить девушку, пооригинальничать. Угодить, наконец… — И вдруг спросил: — А что, не вписывается моя придумка?
— По содержанию — может быть. А в названии…
Он встал, взял со стопки книжку и подписал мне: «…этот
не очень съедобный салат…»
Сел в свое кресло и продолжил:
— Конечно, это романтизированная жизнь трудового человека. А настоящие вещи созревают там, на стройках…
И он мне рассказал, уже в который раз, о встрече в Сибири, в Новокузнецке, с тогда еще безвестным молодым писателем с Кубани Гарием Немченко. И как в воду глядел.
Теперь это признанный, большой мастер художественного слова. Крупный архитектор строительства души человека.
Уже тогда Владимир Алексеевич позволял себе говорить об Анатолии Знаменском как об авторе с «обнаженной нервной системой». О рассказе его «Прометей № 219». Мол, не только в немецких концлагерях прометен добывали огонь жизни для человечества. Айв наших родных советских лагерях. Об этом скоро будет сказано во весь голос. Одним из этих голосов будет Анатолий Знаменский.
Он хорошо разбирался в людях. Видел далеко вперед. Он был собирателем талантов, не только их открывателем. Потому что был чутким.
Однажды в Краснодар приехал Николай Доризо. Он только что порвал со своей Геленой Великановой и был не в лучшем расположении духа. Деликатный и чуткий Вл^ димир Алексеевич не стал его «гноить» в конторе, по по Красной проветриться. И тут мы повстречались, меня представил: писатель. У меня уши вспыхнули от т кого громкого представления: какой там писатель?! Когда еще в приготовишках хожу. А он что-то видел впереди про меня. Примкнул меня к компании, и мы поднялись в «Бакалдинку». Пропустили по рюмочке и снова вышли на Красную. Тут к нам присоединился Игорь Ждан — Пушкин.
Он, видно, знал об аховском состоянии души Доризо. Посыпал забавными байками, анекдотами. Доризо улыбался натянуто. Водка его не взяла, анекдоты Ждана не пронимали.
Пришли в редакцию и там просидели до утра. Пили водку и о чем-то тягуче беседовали. Доризо то и дело названивал домой в Москву. Но телефон упорно молчал. Он мрачнел.
Я порываюсь уйти домой. Владимир Алексеевич делает мне знаки глазами — сиди. Кончилась водка. Ждан сбегал домой, «порылся» в холодильнике, принес немного.
Утром проводили Доризо в гостиницу и разошлись по домам.
Прощаясь, Владимир Алексеевич сказал мне:
— Знаете, что сейчас делает Доризо? — он сделал паузу и усмехнулся. — Стихи пишет. — Помолчал и добавил: — Человеку трудно жить, когда душа не на месте. Поэту тоже трудно, но именно в таком состоянии… — он не договорил. Но пожимая руку, заключил: — Иначе душа жиром обрастет. Никогда не допускайте этого…
Всегда помню его. Как человека и как писателя.