Близкие люди
Шрифт:
— Да конопля у нас на втором плане, на первом — свекла. Туда направлены все люди, вся техника. Суди сам, почему. Закупочная цена центнера свеклы — три рубля, сорок копеек. За сверхплановую сдачу пятьдесят процентов надбавки, по пять рублей десять копеек, значит. Кроме того, ботва на силос идет, нам отпускают по льготной цене сахар, патоку… А от конопли — никакой выгоды колхозу. Ее и сеют-то немногие теперь, в нашей области, знаю, всего четыре-пять районов. Закупочная цена на нее упала — видимо, не очень ценится волокно, да и зерно… Опять же трудоемка конопля, механизации мало…
Я в принципе соглашусь
— Зачем же тогда столько сеять конопли?
Славка разводит руками: просчитались…
Я буду разговаривать со Славкой, облизывая губы и глотая сладкие слюнки, потому что, как только я где увижу коноплю или кто вспомнит о ней, в моей памяти невольно всплывает небезоблачное послевоенное детство. Старшая сестра Даша иногда приносила с работы в кармане конопляных семян, я помогал просеивать их и толочь в ступе. Затем варили картошку и заправляли ее ароматной конопляной кашицей. Такой дух витал по хате, щекоча ноздри и нагоняя аппетит, что, когда Даша ставила на стол дымящийся чугунок, мы набрасывались на него, и, не щадя животов, съедали картошку до последней крошечки. Чугунок и мыть не надо было…
— Видимо, шефов слабо используете, — после небольшой паузы скажу я. На что Славка в ответ только горько усмехнется:
— Шефы… Нашел помощников. Вон нынешним летом прислали нам четырех девчонок с кондитерской фабрики — на механизаторов вроде их подготовили. Приехали, встречает их председатель Бирюков. «Что, девочки, умеем делать? — спрашивает. — Водить трактора можем?» — «Ездили, — отвечают, — метров по сто… по асфальту». — «А в пять утра можете вставать? И до десяти вечера?» Молчат. Отправил их Бирюков обратно. А ты говоришь — шефы…
Занесла, однако, в сторону эта конопля. Вот уж Хорошаевка передо мной. Сейчас только пересеку Барский луг, взойду на крутой берег — и деревня. Здравствуй, родина! Вот и я…
5
Мои хорошие сентиментальные мысли прервал стрекот мотоцикла. Я не успел посторониться, как мотоцикл уже оказался рядом, на обочине дороги. Трехколесный красавец резко остановился, обдал меня волной воздуха.
— Здоров! — приглушив мотор, протягивал руку мотоциклист.
В первые секунды я не сообразил, кто это, а как снял мотоциклист новый красный шлем, я обрадовался:
— Серёня! Здравствуй, дорогой! Ты откуда и куда?
— С Возов — я ведь от завода квартиру получил. А еду к матери, лекарство ей везу. Садись, чего стоишь?
— Да я уж пешком. Что тут идти осталось?
— Садись, ноги не казенные! — настаивал Серёня. — Заодно машину оценишь. — И он сильно сжал пальцами руль, как бы говоря: смотри, мол, какого коня удерживаю!
Идти и впрямь всего ничего оставалось, но и Серёню обижать не хотелось (будь я на его месте, я бы обиделся).
Ладно, пусть будет по-Серёниному! Чемоданчик — в люльку, сам — на сиденье, сзади Серёни.
— Вот и порядок! — довольно сказал Серёня и рванул мотоцикл так, что я чуть не опрокинулся.
Летели мы через Барский луг — только грязь из-под колес.
— Ты кем, я забыл, на заводе? — спросил я, когда Серёня притормозил и медленно переезжал шаткий мостик через речку Снову.
— Сварщиком. Я ведь Братскую ГЭС строил, по комсомольской путевке туда ездил, там и обучился.
— А
чего не остался?Серёня замялся.
— Не знаю. Домой что-то потянуло, а чего — не знаю. Может, из-за матери, может… любовь тут я завел. И после одного отпуска решил: вернусь. Посоветовался с матерью — она в слезы. Рада была. «Хоть ты один, — говорит, — со мной будешь, а то четверых детей вырастила, и все, как воробьи, разлетелись».
— Не жалеешь, что вернулся?
— Не-е! Я хорошо живу. Получаю неплохо — мотоцикл, вот видишь, купил.
Мы въехали на бугор, откуда начиналась Хорошаевка.
— Тебя где ссадить? — спросил Серёня.
— Возле Дуни.
— Добро.
И — снова ветер в ушах.
6
Дуня дала мне кусок мешковины, старую цебарку, и я приступил к уборке. Два года никто в хате не жил. На окнах, на потолке — сплошная паутина с черными точками попавшихся мух. Я веником обмел стены, потолок, подскреб лопатой пол перед тем, как его мыть.
— Э-э, — в который раз говорила мне Дуня, — пожил бы лучше у меня. Я б на печке, ты — на кровати.
Ну, а я рассудил иначе: чего зря старуху стеснять, на печь ее выживать? Я тут поселюсь, в свободной половине. Вон даже стол, умывальник у меня будут — от прежних квартирантов остались, а что грязь — так это не беда. Не белоручкой, чай, вырос, полов я в своей жизни перемыл не один гектар, а тут всего какая-то комнатка.
И я еще раз сказал Дуне:
— Мне, теть, здесь удобней.
— Ну, смотри… Тогда я побежала к Павлику за раскладушкой.
Вода в ведре ключевая, обжигает руки — пар от них. Я неистово тру тяжелой мешковиной ни единожды не крашенный пол, на котором комками засохла двухлетняя грязь. Тут мало один раз помыть его — нужно несколько заходов.
Ведро за ведром носил я — благо не к колодцу бегал, а к колонке Дуниного соседа — Васьки Хомяка. Эту колонку он недавно сделал. Сам трубы достал, сам буровую машину нанял. Ну, может, не нанял, а договорился с кем — Хомяк в снабжении работает на заводе тракторных запчастей, что на станции. Как бы там ни было, а удобней заодно с Васькой Дуне стало. Не нужно теперь таскать за сто метров воду от колодца.
Руки колет холод воды, а по лицу течет горячий пот. После второго захода доски побелели и стали приобретать вполне приличный вид. Вот сейчас еще растоплю плитку, обогрею свое пристанище и буду жить кум королю, сват министру…
Дуня стоит у дверей, смеется:
— Нашел себе работенку! Возьми-ка вот постелю свою, — и втаскивает раскладушку, связанную тонкой белой тесемкой.
— Уже сходили? — удивился я скорому возвращению Дуни.
— Дык носят-то ноги еще… Ну, домывай, а я дровишек да угольку пока принесу. — И заспешила на улицу, согнутая, как подкова.
…Дуню в нашей деревне еще звали и староверкой. В детстве смысла этого слова я не понимал, но знал от взрослых, что Дуня ходит молиться другому богу, в другую церковь. А когда — еще в войну, в сорок третьем, вскоре после смерти моей матери — умер от скарлатины Дунин шестилетний сын, его хоронили не на нашем кладбище и не с нашим попом.
Больше она ничем не отличалась от хорошаевских баб: всю жизнь в заботах. Да еще умела дорогого гостя приветить, а на плохого человека — ругнуться не хуже мужика.