Близнецы
Шрифт:
Из глубины первородных страхов изображения близнецов настигают нас на своих повозках, запряженных шестерками лошадей, или всадниками без седел, погоняемыми грозой.
Так, преумножив собственные роды и стремясь исправить ошибку дубля насильственным вычитанием, близнецы проецируют собственную судьбу на социум – становясь как залогом процветания и здоровья (святые двойняшки Косьма и Демьян), так и орудием смерти и прегрешений – в споре, в драке, на поле брани.
При таком раскладе немудрено, что близнецы не были так желанны, становились объектом насмешек и грубых игр, разделялись и проклинались. Отказ от здоровых детей, редкое явление в ранних цивилизациях, был повсеместной практикой при рождении
Основатели Рима росли под волчицей, видимо, потому, что были оставлены своей настоящей матерью хищникам на потраву.
В Африке, в которой пары рождаются чаще, чем где бы то ни было, до сих пор не выработан консенсус отношения к близнецам. В разных частях одной Гвинеи можно встретить как преклонение перед явленным чудом двойного сходства, отягощенное, правда, насильственной изоляцией и навязчивым вниманием со стороны всего племени (близнецы проживают в отдельных хижинах, носят специальную одежду, не выполняют никакой работы и вечерами “обходят” племя, принося невиданную удачу), так и институализированный страх, замешанный на презрении, – в племенах, где рождение близнецов считается следствием адюльтера, провозвестием засухи и войны. Существуют сообщества, в которых каждый половозрелый юноша подвергается операции по удалению одного яичка для профилактики появления нежелательных близнецов.
Понятно, что и сами близнецы при рождении умерщвляются, а степень гуманности разных племен определяется тем, убито ли только младшее дитя из пары или же не повезло обоим.
У африканского народа галоа, например, жизнь сохраняют обоим, но тщательно, хоть и несколько отстраненно, регламентируют ее. Вне зависимости от пола первенца всегда называют Вора, а второго – Йено.
Мать обязуют всегда следить, чтобы близнецы были одинаково одеты и накормлены вровень, а спать им положено строго по разные стороны от нее. Впоследствии они должны одновременно жениться, а иначе задержавшемуся в холостяках навсегда запрещается вступать в брак.
Умирать близнецам полагается вместе, так что по смерти первого второго тоже считают умершим, до тех пор, пока сложные церемонии не вернут ему статус живущего, желательно, ненадолго.
Часто антропологи встречаются с мнением, что рождение более одного ребенка за раз – это падение на звериный уровень развития.
Считается, что мать близнецов – либо оборотень сама, либо любовница зверя (птицы). Так, антипатию к близнецам многие объясняют страхом потери различий между людьми и животными. Изгнание из племени, таким образом, становится защитой биологического вида, причем процедура может быть очень разной, вплоть до прикладного антидарвинизма – дахомеи, например, верят, что без соблюдения определенных ритуалов младенцы-близнецы могут снова стать обезьянами. ‹…›
Глава 1
Снова Стамбул, город, через который в нашей семье подымают вверх, я и сейчас сквозь него летал, специально мыл сапоги в Босфоре, на халяву хавали пахлаву.
Снова Стамбул – уксусный муравейник, тминная лавка, густой туман. На рассвете было немного зябко, отпустив таксиста, пошел пешком. Я так долго не был в той части мира, что не помнил, чьими глазами жрал эти башенки в белом белье балконов, пирамиды утренних овощей, вывески, где не-пойми-латиница вся в крючках и петельках. В этом колониальном взгляде всегда есть что-то от крестоносцев, от английской челяди
Чарльза “Бигля”, от собаки, прыгнувшей с корабля. И вдобавок еще в моем – рыжая гувернантка, не увидевшая Стамбул, Хаим – не ставший пока Ефимом, бронзовый Ататюрк.
Все города, где случилось жить, были рыбными да мясными. Исключения
– Лондон и ваш Нью-Йорк, все в молочном фарфоре блюдец, и я скажу вам, не то – Царьград, с подгнивающим смрадом жиров курдючных, пузырями лопнувших куполов,
угольками тлеющих в ночь жаровен. Дым, пропитанный гарью труб, выхлопных, и горечью сигареток, окантованных черной каймой усов, перемешивался с туманом, из которого слышался встречный гул – гудки невидимой, корабельной, и той трубы, что звала меня – неотложного дела.Слежки не было. Запутавшийся маршрут никому был не по карману. Но я все равно покружил еще, выгадывая минуты, и лишь без пяти от назначенного нырнул в затхлую щель на границе рынка, сбросил плащ и надел очки дешевого реквизита, вошел через мусорный вход в кафе, которое, только пройдя насквозь, обнаружил запертым, снял табличку и, свернув щеколду, шагнул на свет – на мощенную скользкой брусчаткой волю, вече утренних челноков.
Там как будто включили звук – ор торгового междуречья полоскал товарную массу кож, только что из дубильни. Шум и крик провожал меня до вертушки “Шахерезады” – дрянь-отель на краю торжка, где пахло сваренным дерматином плюс цикорием и травой. Лифт, естественно, не работал. Напоследок выдохнув через рот, медленно, как из воды на воздух, я стал подниматься в тридцатый номер, не касаясь перил.
Я ведь тоже бросал курить. Отстал тогда от своих на марше, хорваты быстро вошли в село, и пришлось мне прятаться в огурцах, доверху сваленных по подвалам.
Мне не в падлу сходить в штаны, обоняния после кокоса нету, так что вонь, она огуречна, гниль вперемешку с едким моим поносом – только хорвата отучит лезть, мне бы день простоять да до сумерек продержаться. В бранном деле уменье ждать – это главное из умений.
Плохо только – курить нельзя, словно снайперу на дуэли. Ладно, думаю, пересплюну. И сразу же задремал.
Разбудили ночью – не то кошмар лейтенантской прозы, не то взаправдашняя гроза – где-то ухало, бухало, грохотало. А тут – бух?ло текло рекой, и, войдя в тугую петлю тоски, солдаты пьяно тянули кварты у меня по-над плешью. Натолкаться кодлой в одну избу – этого было из них не выбить, хотя мои соколы без голов давали уроки огня и мяса, каждую ночь деревнях в пяти, но хорькам-хорватам не помогало. Вот убогие, думал я, хоть выходи им теперь сдавайся – если сразу не порешат, то шансы мои возрастут в разы: на тюремный сарай нападут с ножами, а эту хату – под миномет.
Я часто в жизни бывал закрыт. Я милее господу обездвижен, как имущество недвижим. Если б было мне суждено в гробу, то не надо денег давать гадалке – лег бы, заживо погребен, и царапал бы красную ткань обивки, о мореный дуб разбивал бы лоб, тупогубый бык, недобитый жлоб, брат своего времени, душегуб.
А наверху продолжалось пенье. Война в Хорватии, нужно знать, отдавала мокрым козлом. На овчине спали, кужицу ели, ливень в грязь размывал асфальт, и чесалось темечко – победным V (ви) прорезывались рога. У каждой войны есть тотемный зверь, которого бойся, кому – не верь, зажарь козла, никого не жаль, империя зла.
Так пели они. Мои первые европевцы. Уже не белые от загара, безо всякого бремени в стременах, они пели песни о переменах, о других временах. И тут к ним прибился девичий голос, тонкий волос, железный полоз, полный колос, мария каллас – звука такой частоты и масти, или такой чистоты и мести, я не слышал уже давно. В молчании, обложившем вверху сопрано, в молчании, не в тишине, заметь (танец топота продолжался по периметру пенья), я услышал древний хорал войны – интерлюдию бивуака или влажную жуть – “уважуху” нар, тяжелые хрипы работающих мужчин. По такому грунту несложно шить, выводить рисунок простых мелодий, и сопрано путается в словах, жмурится, плачет.