Блокада. Книга 4
Шрифт:
Настроение людей резко изменилось. Если раньше, зная, что враг подошел почти к улице Стачек и чуть ли не к Международному проспекту, мы боялись худшего, то теперь все со дня на день ждали сообщения о прорыве блокады.
Мы с нетерпением разворачивали «Ленинградскую правду» и фронтовую газету «На страже Родины», которую тоже получал наш госпиталь.
Вновь поступавших раненых, если они были не в очень тяжелом состоянии, допрашивали с пристрастием. А когда в сопроводительной карточке значилось, что боец или командир доставлен из района Невской Дубровки, ну тогда в приемном покое собирался чуть ли не весь медперсонал. «Где наши? Где пятьдесят четвертая? Где немцы?..» —
И ждали одного, только одного-единственного ответа: «Мы соединились!» — или на худой конец: «Остался один километр… два километра… три…»
И, не услышав этого, утешали себя мыслью, что раненый может просто не знать, что происходит на переднем крае, что он, наверно, выбыл из строя в самом начале наступления.
Обстрел города не только не прекратился, а стал еще более интенсивным. Особенно опасно было ходить по улицам утром — как раз когда люди спешили на работу — и вечером, в шесть-семь часов, когда они возвращались домой. Не прекращались и бомбежки с воздуха, хотя от раненых летчиков мы знали, какие чудеса храбрости проявляли наши истребители, чтобы закрыть врагу доступ в воздушное пространство над Ленинградом.
В середине октября в городе была проведена перерегистрация продовольственных карточек. В газетах и по радио разъяснили, что делается это для того, чтобы пресечь спекуляцию карточками и изъять фальшивые, которые немцы забрасывали в город, стремясь внести хаос в систему продовольственного снабжения.
Мы не сомневались, что решение о перерегистрации правильное. Действительно, были негодяи, которые каким-то путем доставали карточки, а потом перепродавали их втридорога или меняли на ценные вещи.
Но мы знали и другое. Что многие используют до конца месяца карточки, оставшиеся после эвакуации родных.
Может быть, я бы так и не поступила. А может, мне потому легко рассуждать, что я два раза в месяц сдаю кровь и получаю донорский паек… Во всяком случае, обвинять этих людей не решаюсь. Ведь нормы снижали уже три раза, последний раз — первого октября.
После перерегистрации карточек жить стало еще труднее. Но в двадцатых числах октября люди, кажется, просто перестали замечать все невзгоды. Думали только об одном: завтра, ну послезавтра, ну еще через неделю все это кончится! Кончится навсегда!..
В один из этих дней я отправилась к Федору Васильевичу Валицкому.
Еще в сентябре я потеряла с ним связь. В городе выключили все квартирные телефоны, и мне не удалось предупредить Федора Васильевича, что в очередную субботу не сумею, как обычно, навестить его. А когда через несколько дней, отпросившись после дежурства у начальника госпиталя, приехала на Мойку, то Федора Васильевича дома не застала. Долго звонила и стучала в дверь, а потом пошла к дворнику, который сказал мне, что Валицкий два-три дня назад куда-то уехал, предупредив, что отправляется на спецзадание. Я не знала, что и подумать: какое «спецзадание» мог получить Федор Васильевич в его возрасте?
Вернулась в госпиталь и, если говорить честно, на какое-то время забыла о Федоре Васильевиче. Работать приходилось сутками. Раненые поступали беспрерывно — с разных участков фронта и прямо с ленинградских улиц — после бомбежек и обстрелов. Я до того измоталась, что у меня почти постоянно кружилась голова, а перед глазами часто плыли круги.
Когда я в очередной раз сдала кровь, наш хирург Андрей Петрович Волков вдруг сказал:
— Сутки отдыха. Все. Выполняй приказ.
Я было отправилась в свою каморку спать, но, уже сев на кровать, вдруг подумала о том, что очень
давно не видела Федора Васильевича и не знаю, что с ним. Вернулся ли он со «спецзадания», здоров ли?За своих родных я была более или менее спокойна. Отец перешел на казарменное положение, а мама перебралась к соседям, жившим в нашем же подъезде, но двумя этажами выше, — мы были с ними очень дружны. Я несколько раз заезжала туда и знала, что о маме заботятся. А вот Федор Васильевич…
Я решила снова поехать на Мойку.
С тех пор как я впервые пришла к Валицкому, он стал дорогим и близким мне человеком. Федор Васильевич тоже привязался ко мне. Каждый раз, когда я собиралась обратно в госпиталь, он отпускал меня с грустью и сожалением.
Но, может быть, дело было не во мне и не в его одиночестве? Может быть, видя меня, он думал о сыне? Может быть, и я ходила к Федору Васильевичу не из-за него самого?
Я спрашивала себя: зачем все это, к чему? Разве я не решила твердо, бесповоротно, что никогда не увижусь с Толей?.. Все в душе моей слилось воедино: воспоминания, отвращение к себе… Я не в силах была даже представить, как смогу встретиться с Толей. Нет, этого не будет! И пусть он думает, что хочет. Пусть считает, что я не люблю его больше, что предпочла другого, хотя бы Алешу Звягинцева.
Но порвать с его отцом, отрубить последнюю нить, связывающую меня с Толей, я не могла.
И вот теперь, когда мы со дня на день ждали сообщения о прорыве блокады, мне вдруг ужасно захотелось увидеть Федора Васильевича, убедиться в том, что он здоров, поделиться с ним радостными надеждами.
Было часов пять или шесть вечера, когда я вышла из госпиталя. По дороге к трамвайной остановке увидела, что несколько домов, которые еще неделю назад были целы, сейчас разрушены. Подошел трамвай — мрачный, темный и полупустой. Кондукторша, совсем молодая девушка в брезентовой куртке, взяла у меня монетку и оторвала билет. Я обратила внимание на ее худые, костлявые, старушечьи пальцы и пожалела, что не отложила Федору Васильевичу чего-нибудь из своего пайка.
Но главное — застать его дома, увидеть его!
Мне повезло. Я не только застала Федора Васильевича дома… Едва я успела снять пальто, как он протянул мне письмо от Анатолия!..
И вот сижу в кресле в кабинете Федора Васильевича и читаю:
«Веруня, дорогая моя! Хотелось бы сказать тебе так много… Но мне не до длинных писем — здесь, на передовой, когда каждую минуту подвергаешься смертельной опасности, начав письмо, не знаешь, суждено ли его закончить…
Отец писал мне, что ты была у него и, следовательно, знаешь обо всем, что произошло со мной после той страшной ночи. Наверное, он рассказывал тебе и о том, что, оказавшись в Ленинграде, я пытался разыскать тебя, но тщетно: в то время ты еще не вернулась…
Я не имею права писать, на каком участке фронта нахожусь, поэтому единственное, что могу сказать тебе, — это что я защищаю великий город Ленина.
Люблю тебя по-прежнему.
Федор Васильевич отдал мне письмо нераспечатанным и сказал, что оно было вложено в общий конверт вместе с письмом к нему.
Я перечитала Толины строки дважды, а когда опустила листок на колени, то увидела, что старик смотрит на меня напряженно-выжидающе. И, не раздумывая, протянула ему письмо.
Когда он жадно начал читать, я подумала, что, может быть, давать письмо ему не стоило. Не потому, что там были строки, предназначенные мне одной, а потому, что отцу Толя, наверное, не написал, что подвергается смертельной опасности.