Блокада. Книга 5
Шрифт:
Эти слова вырвались у меня в раздражении. Откуда у дистрофиков силы для лишних движений?!
Я поднялась в свою комнату. При вздрагивающем свете коптилки еще раз перечитала записку. Села на кровать…
Теперь я жила одна. Олю отправили на Ладогу. А мне сейчас так хотелось поделиться с нею радостью, что Володя жив…
Я вспомнила, как он стоял передо мной в бесформенной госпитальной пижаме, которая к тому же была ему не по росту, и явно стеснялся своего вида. Как я подошла к нему, чтобы надеть на шею марлевый жгут. Я все вспомнила.
Попробовала
Нет… Того, что искал во мне Володя, не было… Я не испытывала ничего, кроме радости, что он жив, — хороший, добрый, смелый парень… Нет, я не пойду к нему. Я знаю, что он жив, и этого мне достаточно.
В дверь постучали. На пороге стоял, опираясь на костыль, Пастухов.
— Разрешите войти? — спросил он.
— Да, да, конечно, товарищ комиссар, — сказала я, вставая и поспешно пряча записку в карман ватника. — Проходите! Садитесь прямо на кровать.
Он сел и прислонил к кровати свой костыль.
В первый раз я внимательно разглядела Пастухова. Немолодой, лет сорока, а может быть, и больше. И совсем не похож на кадрового военного.
— Зашел о начальнике нашем узнать, — как-то мягко, певуче сказал он. — Да вы садитесь, а то неудобно получается — я сижу, вы стоите.
В комнате была одна табуретка, но на ней лежало платье, на платье меховая куртка, а на куртке валенки, подошвами к уже два дня не топившейся печке.
Я села рядом с Пастуховым и сказала:
— У Осьминина, видимо, ослабление сердечной деятельности. Велел ввести камфару, значит, что-то с сердцем. Сам он ни на что не жаловался. Он ведь скрытный.
— Скрытный, говорите? Это плохо.
— Почему плохо? — с чувством обиды за Осьминина возразила я. — Вам что, болтуны больше нравятся?
— Скрытному труднее вовремя помочь. Я к нему до вас врача посылал. Отправил обратно. Говорит: идите и работайте, в госпитале медперсонала не хватает… Значит, полагаете, ничего опасного?.. Вы сами-то ведь еще не врач?
— Нет. Фельдшерица.
— Техникум, значит, медицинский окончили?
— Была студенткой мединститута. А потом война началась.
— Родители есть? Отец, мать?
Мне показалось, что он спросил об этом совершенно равнодушно, и я почувствовала неприязнь к нему. Что для него мой отец и недавно умершая мама! Графа в анкете! «Имеются ли родители, их имена, отчества и фамилии…»
— Мать умерла. Отец работает на Кировском, — сухо сказала я. И неожиданно для себя добавила: — А я устала и хочу спать.
Пастухов молча потянул руку к своему костылю, но потом будто передумал и опустил ее на колено.
— Потерять мать — большое несчастье… — сказал он. — Еще страшнее, если матери приходится пережить дочь или сына. Есть такая поговорка: сердце матери — в сыне, а сердце сына — в степи.
— Поэтично, — все так же сухо заметила я.
— Восточная поговорка. Я ведь на Дальнем Востоке служил. Поговорка верная, но не совсем точная. Не только сердце сына, но и сердце
дочери рвется в степь. И сердитесь вы сейчас на меня за то, что помешал вам читать письмо. От кого оно, если не секрет, конечно?— От одного знакомого командира. Лежал у нас в госпитале. Ну, а теперь выздоровел, служит в Ленинграде.
— Сейчас многие переписываются, даже незнакомые, — кивнул Пастухов. — Я сам однажды письмо такое получил с посылкой. Ну, с Большой земли посылки ленинградцам шлют, и в нашу часть попало. В моей посылке была бутылка водки, копченая колбаса, кисет вышитый и при всем этом письмо и фотография. В письме написано: дорогой, мол, боец, бей врага до полной победы, а я тебя заочно люблю и целую. И адрес. А на фото девчушка молоденькая, ну, вроде вас.
— И что вы ответили?
— Водку мы с ребятами, конечно, выпили, колбасу съели, — улыбнулся Пастухов. — А кисет, письмо и карточку я одному молодому бойцу отдал. Он ответил. А потом она уже ему лично написала. Теперь переписываются. Как вы думаете, почему людям так хочется ждать? — задумчиво спросил Пастухов.
— Ждать? Кого ждать?
— И «кого» и «чего». Вы стихи Симонова, конечно, читали?
— «Жди меня»?
— Вот именно.
— Ну… война разлучила многих… Вот люди и ждут встречи.
— Нет, тут что-то большее, — покачал головой Пастухов. — И это, конечно. И что-то большее. Впрочем, извините, — точно спохватившись, торопливо произнес он, кладя руку на костыль. — Вам ведь действительно поспать надо. Я, собственно, о начальнике госпиталя зашел справиться. Хочу попросить: если заметите что-нибудь… ну, ухудшение в состоянии здоровья, прошу немедленно мне сообщить. Сами говорите, что он скрытный. А вам, видимо, доверяет. Ну, извините, что задержал, пройду по палатам.
Он тяжело подтянулся и, опираясь на костыль, направился к двери. Потом на лестнице стучал костылем: тук, тук, тук…
Странный человек… А с другой стороны, что в нем, собственно, странного? Просто необычная манера разговаривать. Как будто он с тобой сто лет знаком… Ну, надо поспать.
Я прислушалась к звуку метронома. Кажется, все спокойно. Сняла валенки, — хорошо, что у меня их две пары, одну можно носить, другую — сушить. Только вот печку растопить нечем…
Положила голову на холодную подушку. Прикрыла ноги шубой. Дунула на коптилку. Язычок пламени качнулся и погас. Все погрузилось во тьму.
На другой день я увидела Осьминина в коридоре на втором этаже. Правда, со спины. Он шел куда-то в сопровождении врача и двух сестер, очевидно делал обход. У меня отлегло от сердца, — значит, ему лучше.
Однако еще через два дня я снова получила распоряжение отправиться к нему на квартиру.
Все было, как и тогда, в первый раз. Осьминин лежал в постели, укрытый одеялом и шинелью, как будто и не вставал, на тумбочке горела коптилка.
— Сердце, Андрей Григорьевич? — спросила я, уже привычно ставя свой чемоданчик на стол.