Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Блокада. Знаменитый роман-эпопея в одном томе
Шрифт:

— Значит, говоришь, и с тобой… страшное было?

— Было.

— И… пережила?

— Вот видишь… Даже еще тебя утешаю.

— Ты у тех девушек… ну, дружинниц… прощения за меня попроси. Обезумел я… поверить не мог.

— Они сами все понимают. Не сердятся.

— Это хорошо. — И повторил, чуть заикаясь: — Эт-то хорошо.

Потом неожиданно встал и сказал:

— Ну, я пойду.

Одернул гимнастерку, провел ладонью по расстегнутой кобуре и, видимо, удивился, что она пуста.

— Где пистолет?

Я подошла к столику, взяла тяжелый «ТТ»

и протянула ему. Майор взял пистолет, задумчиво посмотрел на него и, не кладя в кобуру, с усмешкой спросил:

— Теперь, значит, за меня не боишься?

— Нет, не боюсь. Немцам подарка не сделаешь! — жестко сказала я.

Он опустил пистолет в кобуру.

— Грибы себе оставь. Оставишь?

— Спасибо. Оставлю. У нас голодно.

— Я пойду.

— Сейчас пойдешь, подожди.

Я выбежала на крыльцо, схватила шинель, которая так и лежала на металлических перилах, вернулась и протянула ее майору.

— Вот. Не забудь…

Он взглянул на покрытую кровавыми пятнами шинель, и на мгновение та самая страшная гримаса вновь исказила его лицо, но только на мгновение. В следующую минуту он бережно свернул шинель, сказал: «Прощай». И ушел.

Вечером я заглянула в палату, где лежал капитан Суровцев. Заглянула потому, что обещала ему.

Главврач госпиталя Андрей Григорьевич Осьминин приучил нас к тому, что любое обещание, данное раненому, должно выполняться. Он не уставал напоминать, что течение болезни находится в прямой зависимости от морального состояния больного.

Ничего нового в этих словах для меня не было: то же самое говорили и профессора на лекциях в мединституте. Но только здесь, в госпитале, я на деле убедилась, что значит для человека, страдающего от нестерпимой боли, ласковое слово или просто нежное прикосновение к плечу.

Но все это было непросто. Нередко после нескольких ласковых слов медсестры или санитарки раненый начинал жить в мире иллюзий и надежд. Чувства, почти заглушенные в человеке, когда он находился на передовой, спал урывками в сыром окопе или полузатопленном блиндаже, сейчас вспыхивали в нем с особой силой. Ему начинало казаться, что эта женщина в белом халате — самая прекрасная из всех, кого ему приходилось встречать. Он не допускал и мысли, что, зайдя в другую палату, она может так же ласково говорить с другим, был уверен, что только ему, ему единственному, предназначена вся ее нежность…

Мы — сестры, врачи, санитарки — хорошо знали об этом. И сознательно шли на то, чтобы поддерживать эту иллюзию, если видели, что она помогает раненому превозмочь боль, быстрее выздороветь…

Мне не хотелось идти к Суровцеву. Не хотелось, потому что я была еще под страшным впечатлением того, что произошло во время обстрела. Искаженное лицо майора, окровавленные куски человеческого тела на носилках, черно-коричневые связки сушеных грибов — все это стояло перед глазами.

Но я помнила, что обещала Суровцеву вечером зайти. Пришлось пойти.

Сосед Суровцева по палате Андрей Савельев, веселый парень с Кировского завода, лежал, укрывшись

с головой, по-видимому, спал. Дело у этого парня идет на лад, и дней через десять он, очевидно, сможет уже выписаться.

Суровцев лежал на спине с закрытыми глазами. Я с облегчением подумала, что он тоже спит; могу потушить в палате свет и уйти, а завтра, не обманывая, сказать, что заходила, но не захотела его будить.

Однако Суровцев не спал. Он открыл глаза и проговорил обрадованно:

— Ну вот. Спасибо, что зашла. Сядь, посиди со мной.

Я осторожно, чтобы не разбудить Савельева, взяла стоявший у стены стул, перенесла его ближе к кровати Суровцева и села.

— Как самочувствие, товарищ капитан? — спросила я.

Он слегка поморщился:

— Не называй меня так, не надо. Все кругом «капитан» да «капитан», а меня Владимиром зовут. Я уж и имя-то свое слышать разучился…

— Что-нибудь беспокоит, чего-нибудь хочется? Пить? Или есть? — продолжала спрашивать я.

— Да. Хочется, — ответил Суровцев. — Уйти отсюда!

Он произнес эти слова с такой тоской, с такой горечью, что я даже забеспокоилась:

— Разве здесь у нас плохо?

Он покачал головой:

— Нет… Я не поэтому.

— Тогда надо спокойно лежать и выздоравливать, — назидательно произнесла я, стараясь отвлечь капитана от каких-то, несомненно вредящих его здоровью мыслей. — Сейчас я поправлю подушку…

С этими словами я подсунула ладонь под его затылок, приподняла голову, а другой рукой взбила смятую подушку.

— Ну вот, теперь все хорошо. Теперь надо спать. Да?

— Вы… очень торопитесь? — грустно спросил Суровцев.

Меня удивило, почему он вдруг обратился ко мне на «вы».

Я никуда больше не торопилась. Моя работа на сегодня кончилась: тех, кто дежурил в приемном покое во время обстрела, отпускали спать пораньше. Но я очень устала и уже готова была произнести обычную в таких случаях фразу: «Надо еще других раненых посмотреть». Однако что-то в его тоне остановило меня, и я промолчала.

Суровцев чуть усмехнулся:

— Значит, нет, не торопитесь?.. Но все же идите. Со мной все в порядке. Температура в норме, час назад мерили. Рука болит терпимо. Идите, Вера.

Я не поднималась со стула. Раненого нельзя оставлять прежде, чем не убедишься, что с ним все в порядке. А в Суровцеве меня что-то тревожило.

— Вы сказали, что хотите уйти из госпиталя. Почему? — спросила я.

— Побывали бы на фронте, увидели своими глазами фашистов — поняли бы, — ответил он.

Мне показалось, будто кто-то сжал мое сердце. Слова капитана опрокинули меня в прошлое.

— Что с вами, Вера? — услышала я испуганный голос Суровцева.

Но я уже взяла себя в руки, даже попыталась улыбнуться:

— Со мной? Ничего. Откуда вы взяли?..

— Вы как-то побледнели, и лицо стало не то…

— Не то? — переспросила я.

— Ну да. Чужое. Непохожее. Даже злое. Нет, не злое, а какое-то… жестокое. Вы обиделись на меня? Да?

— За что же мне обижаться на вас? — спокойно ответила я.

Поделиться с друзьями: