Блокада. Знаменитый роман-эпопея в одном томе
Шрифт:
Что это я о каких-то глупостях думаю! Ведь Андрей Григорьевич сознательно обрекает себя на гибель!.. К чему любые слова, когда умирает человек!.. Нужно срочно действовать! Надо пойти к Валицкому, во что бы то ни стало пойти! Ведь он друг Осьминина, они сверстники, и Федор Васильевич сумеет поговорить с ним так, как не могу, не умею я. Что для Осьминина мои слова! А Федор Васильевич сумеет! Я помню, как он сказал мне тогда, давно, когда я сидела в его кабинете: «Родная моя девочка… я знаю жизнь… поверьте мне, это пройдет. Кончится война, снова всюду зажгутся огни…»
Надо пойти к Федору Васильевичу. Заставить себя пойти. В конце концов, я могу сказать ему всего несколько слов: «Ваш друг, доктор Осьминин, при смерти. Вы можете ему помочь. Поживите с ним некоторое время…» И все. И никаких других разговоров, никаких воспоминаний. «Я спешу на работу. Мне надо идти. Вот адрес госпиталя. Или пойдемте вместе…»
Все это я говорила себе. Внушала. Но чувствовала, что не смогу пойти. Это выше моих сил. Тех, что у меня еще остались.
Я знала, их у меня было бы больше, если бы… если бы я кого-нибудь ждала. Пастухов прав. Война — это не только бой. Это — ожидание. Ожидание победы. Ожидание встречи…
Ему легче, этому Пастухову. Его ждет жена. Как это важно, нужно, необходимо знать, что тебя кто-то ждет, быть уверенным в этом, знать, что ждет и будет ждать, несмотря ни на что…
Как он сказал Сергушину? «Я колдун…» Какой он колдун! Просто хороший, добрый человек. Наверное, в душе мучается, что вынужден прозябать в нашем госпитале, вместо того чтобы быть на фронте. Как тогда Суровцев… Но выполняет свой долг. Комиссарский долг — поддерживать в людях силы, вселять в них уверенность…
Колдун!.. Если б он мог сделать так, чтобы и я кого-то ждала. И чтобы меня кто-то ждал. Ведь я одна, совсем одна… Человека, который любил меня, я сама оттолкнула. Оттолкнула ради труса, ничтожества… И даже не знаю, жив ли он сейчас…
Помоги же мне, колдун!
Я сидела на корточках у печки и смотрела на раскаленные угли. И мне казалось, что я гляжу в другой мир. Яркий, теплый, ласковый…
Вдруг я услышала, что кто-то зовет меня.
— Королева! Вера Королева! Королева, вы там, у себя?
«Ну, вот и все, — подумала я, — наверняка зовут в операционную».
Сняла перчатки, засунула их в карман ватника. Нащупала в кармане сложенный вчетверо листок бумаги, тот самый, на котором я писала под диктовку Осьминина. На какое-то мгновение мне захотелось бросить листок в печку. Чтобы ничего этого не было. Не существовало. Но тут же я сказала себе: «Не смей! Этим не поможешь». Открыла тумбочку, достала дневник и вложила в него листок, не разворачивая.
В этот момент дверь раскрылась. На пороге стояла та женщина, которая дежурила в сестринской, когда я в первый раз вернулась от Осьминина.
— Чего же вы не отвечаете? — недовольно спросила она, тяжело дыша.
— Извините, — виновато ответила я, — сейчас буду готова. В операционную?
— Да нет, — устало сказала она. — Тут к вам опять военный приходил.
— Суровцев? Тот, что записку оставлял?
— Другой. Майор.
— Какой майор?
— Звягинцев фамилия.
— Звягинцев?!
—
Чего вы испугались-то так? Сказал, что придет завтра к двум. И чтобы вы обязательно ждали.5
Я проснулась с мыслью о нем, об Алеше Звягинцеве.
Легла я очень поздно: меня все-таки вызвали в операционную, — почти в полночь привезли новую партию раненых. Среди них был молодой парень с ожогами первой степени. Редкий теперь случай — он пострадал не от обстрела, не во время пожара, а при аварии на производстве. У них там в цехе, на «Электросиле», прекратилась подача воды в котельную. Попытались наладить водоснабжение с помощью пожарных насосов, вручную. Вот тогда-то раскаленный пар и ударил в лицо парню.
Мы с ним провозились часа полтора, ожоги ужасные. Выживет ли?..
К себе я вернулась в третьем часу, легла не раздеваясь. А утром встала, причесалась перед зеркальцем, стоявшим у меня на тумбочке, — это единственная вещь, которую я захватила из дому, когда перешла на казарменное положение, — спустилась вниз, в умывальную, ополоснула лицо. В столовой выпила чаю без сахара, с заледенелым сухарем, который долго пришлось размачивать в желтоватой горячей воде. Зашла в сестринскую, справилась, как состояние того парня с ожогами. Потом явилась к главному хирургу и, отводя глаза, попросила, чтобы меня на час — с двух до трех — кто-нибудь подменил.
Дальше все пошло обычным, заведенным порядком. Я медленно, в сопровождении санитарки, двигавшей перед собой столик на колесах, на котором лежали металлические стерилизаторы, наборы ампул, таблеток и порошков, а также тетрадь с назначениями врачей, переходила из палаты в палату, в сотый, в тысячный раз спрашивая: «Как дела? Как самочувствие? Как прошла ночь?..» Но делала это сегодня как-то механически, думая только об одном — что скоро, очень скоро увижу Алешу. Поминутно поглядывала на часы и ловила себя на желании перевести стрелки вперед, поторопить время.
Подошли мы и к Сергушину.
— Как себя чувствуете? — осведомилась я.
— Где комиссар? Он мне нужен… очень нужен, — тихо проговорил Сергушин.
— Я еще не видела его сегодня. Увижу — обязательно передам, чтобы зашел.
Заглянула в тетрадь. Никаких записей против фамилии Сергушина не было.
— Вас уже смотрел врач?
— Смотрел, — слегка поморщившись, ответил Сергушин, — говорит, что все хорошо.
Лицо его было по-прежнему бледным, но не серым, как раньше, и губы не такие синие.
Я прослушала пульс. Он был хотя и медленным — пятьдесят два удара в минуту, но хорошего наполнения и ритмичный.
— Ну что ж, Сергушин, — сказала я, — дело идет на поправку. Спали хорошо?
— Сон видел, — ответил он и улыбнулся, кажется, впервые за все время. — Будто война кончилась. Мне раньше все сны про войну снились. Танк на меня прет, а у меня ничего — ни гранаты, ни бутылки… Или немец штык надо мной заносит, а я лежу, точно меня к земле тяжестью придавило… Штык вижу, рожу зверскую вижу, а шелохнуться не могу. Или вот на палубе стою, и вдруг грохот, мины…