Блокадная книга
Шрифт:
«Многоуважаемый гражданин редактор! Товарищ Желудок! Я слаб и немощен. Я с великим трудом передвигаю ноги, и лицо мое давно разучилось улыбаться. Я голоден давно, застарелым, хроническим, как ревматизм, голодом. Но я борюсь, чтобы не упасть, потому что упавшего очень скоро затопчет смерть. Я держусь пока и даже пишу записки — «Записки из мертвого города». Все это так. Но я не разучился еще мыслить, читать книги, я хочу пофилософствовать. Вы мешаете мне, гражданин редактор, заниматься всем этим. Я ежеминутно ощущаю вашу власть, ваш гнет, ваше вмешательство в мои внутренние дела. Давайте будем друзьями, не надо меня мучить. Вы хотите, чтобы я смотрел на все окружающее вашими глазами. Вы на этом настаиваете. И в большинстве случаев вам это удается. Но это ненормально, я протестую, я требую, чтобы вы снова работали по своей основной специальности, освободив от своей опеки и прямого
Откажитесь от своей роли диктатора. Делайте добросовестно свое скромное дело, отдыхайте — ведь у вас сейчас так мало работы. Будьте же здоровы. Примите мое искреннее уважение. Ваш покорный слуга А. Дымов».
Много болтаю. Это скверно. Но так хочется заполнить чем-нибудь зияющую пустоту бесконечных вечеров.
Сейчас тоже вечер. Такой же, как и десятки других, — ледяной, молчаливый, медленный. За окном тьма и стужа. Гремят дальнобойные орудия — враг не забыл о нас. Блокада. Передо мной — крохотная коптилка, она дает мне иногда возможность писать, иногда не хочет гореть и, подергав хитрым желтеньким глазком фитиля, гаснет. Тогда я погружаюсь во тьму».
Надо было обладать глубоким чувством юмора, самоиронии, чтобы в таком критическом состоянии сочинить это обращение к своему желудку. Чувство юмора в ту пору сохранялось редко, правильнее, пожалуй, считать, что у Дымова был безусловный талант юмора. Как в каждой трагедии, в блокадном Ленинграде то и дело возникали ситуации смешные, их просто не замечали, не отмечали и только потом иногда, задним числом, понимали. Так, один майор ПВО, демобилизованный по ранению, рассказывал о своей женитьбе:
«Взял я ее из мартовского блокадного Ленинграда старушкой — серой, сухонькой, скрюченной. Еле ходила. Кости, обтянутые кожей. Взял с собой на Большую землю. А там через полгода она окрепла, выправилась, стала месяц за месяцем молодеть. Глаза заблестели, поднялись из впадин, волосы тоже ожили, погустели. Кожа натянулась. Потом и румянец появился. Помолодела. Превратилась из старухи в приятную женщину и чем дальше, тем больше все молодела, превратилась в девушку такую молодую и красивую, что мне стало неудобно на ней жениться».
Остатки давнего смущения кое-где еще сквозили в его рассказе, но все это давно превратилось в занятную историю, анекдот, который он рассказывал со смехом…
КРУГ СУЖАЕТСЯ
С начала декабря Юра Рябинкин перестает встречаться с друзьями, нет уже ни сил, ни возможностей для общения, в школу, конечно, он тоже не ходит, да и наверняка она закрыта, остается семья — мама с Ирой — и соседи по квартире. И он, слабея, временами соскальзывая в полубредовое состояние, устремляет свое пытливое внимание на этих людей. Мир сузился, но все равно он бесконечно интересен для него в любой своей малости, каждый человек — вселенная, каждый человек — загадка, тайна, достойная размышления. Все настойчивей пробует он вникнуть в характер Анфисы Николаевны, понять его. Стоит матери заболеть — и все претензии к ней отпадают, юношеский эгоизм отбрасывается, чтобы вновь проявиться спустя день, два. Но в эти «отливы» как бы обнажается основная порода Юры Рябинкина: совестливость, требовательность к себе и, что более всего поражает, отчаянная борьба его души за то, чтобы сохранить себя, не поддаться, устоять… Для этого он хочет понять — кто же он, какой он?
«2 декабря. Что за пытку устраивают мне по вечерам мама с Ирой?.. За столом Ира ест нарочито долго, чтобы не только достигнуть удовольствия от еды, но еще для того, чтобы чувствовать, что она вот ест, а остальные, кто уже съел, сидят и смотрят на нее голодными базами. Мама съедает всегда первой и затем понемножку берет у каждого из нас. При дележке хлеба Ира поднимает слезы, если мой кусочек на полграмма весит больше ее. Ира всегда с мамой. Я с мамой бываю лишь вечером и вижусь утром. Быть может, и поэтому Ира всегда правая сторона… Я, по всей видимости, эгоист, как мне и говорила мама. Но я помню, как был дружен с Вовкой Шмайловым, как тогда я не разбирался, что его, а что мое, и как тогда мама, на этот раз мама сама, была эгоисткой.
Она не давала Вовке книг, которых у меня было по две, и т. д. Почему же с тех пор она хотела так направить мой характер? И сейчас еще не поздно его переломить…Я раньше должен был съесть 2 или 3 обеда в столовках за день плюс еще сытный ужин да завтрак, да так, подзакусить, чтобы быть сытым день. А сейчас я удовлетворяюсь 100 г. печенья утром, ничем днем и вечером тарелкой супа или похлебки. Кроме того, вода. Вода под названием чай, кофе, суп, просто вода. Вот мое меню.
А насчет эвакуации опять все заглохло. Почти. Мама боится уже ехать. «Приедешь, — говорит она, — в незнакомый край…» — и т. д. и т. п.».
Эвакуация! Слово это повторяли не только Рябинкины. Тысячи семей стремились уехать, старались попасть в первые эшелоны отъезжающих, чтобы спастись от голода. Сами добивались, хлопотали. Но были и другие, которым надо было сказать — эвакуируйтесь! Надо было выявить тех, кто нуждался в этом срочно, немедленно. Кроме того, что делалось по устройству «Дороги жизни», райкомы проводили еще малоизвестную, но огромную работу внутри города: коммунисты обходили за домом, квартиру за квартирой.
«Я была внештатным инструктором Выборгского райкома, — рассказывает Екатерина Павловна Янишевская, — и с уполномоченным Воробьевым помогала зимой 1942 года эвакуировать людей на Финской улице. Пришли в один дом вместе с дворником. Темно. В одном углу тусклое пламя коптилки. Лежит гражданка. Осветила ее бледное лицо. Она молчала, смотрела без жизненными глазами, махнула рукой в угол. Там лежала девочка. Как скелет. Обессиленная. У Воробьева было с собой немного спирта. Дали несколько капель. Эти капли сразу же согрели. Обе ожили, повеселели. Глаза вспыхнули. Их, конечно, везти эвакуировать было нельзя. Отправили в спецбольницу… Когда в апреле «Дорога жизни» перестала работать, меня вызвали в райком и предложили поехать директором подсобного хозяйства в Коломяги и провести там сев».
А дела у Юры Рябинкина все хуже.
«3 декабря. Заболела мама. Сегодня она не вышла и на работу. Температура, ломит кости, тяжесть в ногах… Не водянка ли? И так тяжело, а… Больше ничего не могу писать. Такое упадочное настроение. Сижу в кухне, трещат дрова в печке, а на сундуке рядом лежит больная мать… Боже мой!
По сводке Тихвин взят немцами. Севастополь продолжает обороняться.
Мама больна, Ира — ребенок, от Тины ничего нет, неизвестен и ее адрес, я изнемогаю, изнурен, еле держусь на ногах… Что-то будет дальше?..
4 декабря. Весь день в работе. Встал рано, обегал булочные, достал сахарного печенья, затем ходил на ул. Правды в поликлинику, хотел вызвать врача для мамы — не тот участок, к которому мы принадлежим. Пришлось съездить еще на пер. Матянина, в другую поликлинику. Затем опять очередь, колка дров, страдания.
Мама уволена из обкома (в связи с ожидавшейся эвакуацией. — А. А., Д. Г.). Насчет ее эвакуации и теплой одежды (…). Лежит больная. Врач, приходивший к ней, нашел у мамы грипп, сердечную слабость, откуда опухоль на ногах, боли в боках и т. д. Лечение — питание. А его нет. Итак, мама слегла, у нее тяжелая болезнь, она лишена работы; возможно, что эвакуация пешком будет, но маме с ее опухшими ногами и болезнью, Ире с ее малой силой, мне со всеми остальными заботами о них и о себе, людям с 60-килограммовым, если не больше, багажом, не пройти далекого трехсоткилометрового снежного пути, не пробыть месяца в дороге… И вот финиш всей нашей жизни: замерзшие в дороге и оставшиеся больными в какой-нибудь захолустной больнице или истощенные ежедневным голодом, опухшие, еле влачащие свое ставшее жалким существование…
Вот и все, что сегодня я могу сказать, вернее, смог написать. Остаюсь равнодушен к вестям на фронте, удачные они или нет, безразличен ко всем событиям в политике. Что делается вокруг нас здесь, в квартире? Соседи 6 декабря улетают, 5 и б улетают Тураносовы, а днях эвакуируется с семьей Громов, выезжает в Ташкент семья Кацуры… А мама больна, ей необходимо питание, которого негде взять, необходим покой, я изнурен, истощен, Ира измучена также. Что делать?
5 декабря. Мама права, надо верить всегда в лучшее. Сейчас надо верить, что мы эвакуируемся. Так должно быть. И будет. Хотя мама еле ходит — она поправится, хотя Ира жалуется на боли в левом боку — пройдет! Хотя я и мама не обуты, у нас нет валенок и теплых вещей — мы вырвемся из этого голодного плена — Ленинграда. Но сейчас уже вечер, идет тревога, бьют зенитки, рвутся бомбы… Разыгрывается жутчайшая лотерея, где выигрыш для человека — жизнь, а проигрыш — смерть. Такова жизнь. И. завтра не уезжают. Они уедут на днях. Счастливые люди…