Блокадные девочки
Шрифт:
1 сентября 41-го года уроки начались в бомбоубежище. Недалеко в небольшом особняке был хороший подвал. Его побелили, поставили посередине большой стол, вокруг скамейки. Небольшая доска на стене. Четвертый мирный класс заканчивали человек 40, а в пятом военном собралось едва ли двадцать учеников. Противогаз изучали, огнетушители. Но проучились недолго, наверное, с месяц. Вот до папиной гибели…
Потом уже, когда в Армавире жила, в оккупации, в сентябре тоже в школу пошла. Набор проводился, я и записалась. Учебники были советские, еще довоенные. Что в библиотеке сохранилось, то и раздали. А писали на чем придется. На тех же книжках, между строк. Ручки — это палочка и 86-е перышко. Так называемая вставочка. Это нашенское, ленинградское выражение — вставочка.
Помещение класса было мрачное, темное. Не комната — пожалуй, холл. Там и стояли парты и учительский стол. Не помню, чтобы висела доска. Учительница — неулыбчивая женщина среднего возраста в сером платье. Все уроки вела она одна.
Изучали арифметику, русский, ботанику и что-то по немецкому языку. Больше ничего не было. Никаких географий или историй.
Но походили, позанимались мы чуть-чуть. И месяца не проучились. Однажды сидим в классе и слышим: во двор въехали машины. Немцы! Потом топот по лестнице. И как раз к нам. Входит офицер: «Школа закрывается. Занятий не будет. Здесь будет госпиталь…»
Погибает папа
— Из нашего дома почти все мужчины ушли на фронт. А папу не взяли. Сказали только: «Когда повесим замок на ворота завода, прикрепим табличку „Все ушли на фронт“, когда все пойдем — тогда и ты с нами пойдешь. А пока работай!..» И он работал — мы его мало видели. Иногда приходил домой, иногда не приходил. Работы много, работа ответственная. Но о нас с мамой все равно заботился, беспокоился.
Как-то они с рабочими ездили в Колпино — для заводской столовой копать картошку. А уже морозы начались — зима с 1941-го на 1942-й год в Ленинграде выпала лютая. Климат влажный — переносится тяжело. И под носом у немцев они копали подмерзшую картошку — и все обошлось. Папа даже нам немного подбросил этой мороженой картошки — это очень нас выручило.
И вот 13 ноября, налет со стороны Финского залива. Сбрасывались бомбы, наш дом трясло, стекла вылетели. Значит где-то близко разорвалось. Поначалу мы бегали в бомбоубежище, спасались. В соседнем доме оно было оборудовано: все по-настоящему. Своды высокие, как в старинных зданиях. И побелено, и скамеечки по стенам. Позднее и в своем доме бомбоубежище сделали, где до войны грязный подвал был. Сами воду выкачивали, мусор вытаскивали, сами стены белили. Но со временем стали к налетам привыкать. Ну зачем бегать, не надо. Даже угадывали, где падают бомбы. По звуку, по тому, как дом реагирует, уже знали — это на Петроградской. А тут очень сильно громыхнуло. А я в коридоре сидела на корточках — страшновато было.
И вот папа не пришел. На второй день тоже не пришел, и на третий, на четвертый. Мама в панике — что случилось?
Оказалось, в тот памятный день бомбежки он отработал смену. И его с напарником вечером направили в Старую деревню, где от завода был отдельный цех. Чтобы сократить путь, они пошли напрямую, через парк культуры и отдыха. И в это время на входе в ЦПКО упала бомба, и его сильно ранило. Напарник струсил, сбежал. И папа остался один в безлюдном месте. Его подобрали пожарные много часов спустя. Привезли в медпункт, но уже было поздно — папа изошел кровью.
С похоронами на Серафимовском кладбище помог завод — и машину дали, и гроб сделали. И даже пирамиду из дуба с красной звездой.
Как дальше жить, мы не знали — мама же не работала. В 36 лет она поседела. Вдова. У папы была сберкнижка. А мы без денег остались. Но по условиям военного времени не выдали ни рубля, ни копейки. Все накопления пропали.
Мама была настолько убита горем, что не знала, что делать. Спасли соседи. Приходили, поддерживали. Внушали: «У тебя дочь. Ты должна жить ради дочери…» Имама постепенно стала отходить от пережитого. Пока были силы, на Ситном рынке меняла вещи. Папа не курил, но по карточкам выдавали папиросы «Беломорканал», которых скопился запас. Тоже поменяла. Так и тянулись. Впрочем как все.
«…Война спалила наше детство Раз отрубив июньским днем Но столько горя, столько бедствий Блокада выдала потом. Идо сих пор не может разум Понять, как выжили тогда. Хранит все память. И ни разу Святых могил не предала…»Одни
— Однажды я чуть не утонула в проруби. Чуть не нырнула в нее. Шла за водой на Крестовку по занесенной тропочке. Шла с чайником — такой большой, литров около 5. Но полный никогда не наполняла — иначе тяжело. Увидела умершего человека, лежащего на дороге. Засмотрелась, споткнулась, чуть не упала. А мама строго наказывала — не садись. Не вздумай отдыхать. Если сядешь — все, не встанешь. А на дороге уже люди лежали, и много.
Пришла к проруби, и как-то так неосторожно. Оступилась или поскользнулась — не знаю. И, считай, нырнула. Но меня кто-то спас. За шкирку или за пальто ухватил — уж не помню. С того раза мама мне запретила ходить за водой. Спускалась во двор, собирала снег. И снег был удивительно чистый. Его растапливали на маленькой буржуйке.
Канализация не работала. Так что окна у всех были очень «красивые». Люди обессилели — прямо из форточек выбрасывали. Всяко было. В доме помимо парадной была еще черная лестница. На ней и квартиры были попроще, до революции здесь прислуга жила. Вот сюда и выносили, выливали все нечистоты. Зима, мороз — все это застывало. Ходить там было невозможно — разве что съезжать, как на горке.
Самое трудное, тяжелое время — до Нового года: ноябрь, декабрь 41-го. Мама все чаще лежала и не вставала, соседи тоже. Позже я из литературы узнала, что в декабре в городе каждую минуту умирал от голода один человек. Каждую минуту! Более пятидесяти тысяч человек умерли в Ленинграде только за один декабрь.
Как только открыли Дорогу жизни по Ладоге и стали эвакуировать людей, пошли и машины с продуктами. И приехал сосед, Яков Леонидович Апухтин — первый, пожалуй, наш спаситель. Привез продуктов: муки, рыбы. Мама ему отдала папину шубу каракулевую. Еще какие-то папины вещи хорошие. И это нас поддержало — мы же как тени ходили. Из муки мама какие-то лепешечки стала делать. А когда первый раз отварила в воде рыбку — блаженство было невероятное. Но после истощения сразу есть много было нельзя — только потихоньку. А слюнки текли.
После Нового года нас навестил папин друг еще по военной службе — Тимофей Григорьевич Кухарь, который работал сейчас в эвакогоспитале. В прежние времена мы к ним семьей в гости ездили, они к нам. Но жену Соню и дочь Марину перед самой войной отправил Тимофей Григорьевич в Белоруссию отдыхать. Там они и погибли. Сколько ни искал потом, куда бы ни делал запросы — бесполезно. И вот он рассказал о своем горе, о нас расспросил. Мама ему и намекнула: не мог бы он помочь уехать из Ленинграда. Эвакуироваться. И Кухарь все сделал. Выхлопотал нам документы, эвакоудостоверения. Вдень отъезда, 29 марта 1942 года, приехал на машине, отвез на Финляндский вокзал, помог с вещами.
И в это же время тем же поездом ехала наша соседка Надежда Ивановна с дочкой Кирой. Вчетвером мы и отправились в неведомый путь.
Какой я тогда была? Тощая девочка — с посиневшими и отекшими ногами. И тела почти не было — одна кожа. Кожа и кости. Вообще, что такое ленинградские блокадные дети? Это маленькие старички — сморщенные, неулыбчивые.
Привези нас товарняком на Вагановский спуск, пересадили на грузовики. И по Ладоге, по льду. Мороз, ветер свистит, а в кузове ничего не закрыто. Холодища жуткая. А кругом белое поле, снег. Машины друг за дружкой следуют. Одна линия идет туда, вторая навстречу, в Ленинград. В одном месте — о-о-о. Струханула я, мурашки по коже. Увидела две огромные полыньи. Видимо от бомб. И бревенчатый настил сверху сделан. И машина, как по волнам, по ним движется, вода под колесами хлюпает. Жутко было.