Блокадные новеллы
Шрифт:
Ивану Андреевичу хотелось доказать всем тем, кто уезжал, какую непоправимую ошибку они делают. Он старался как можно больше набрать грибов, ягод. Каждая новая банка с вареньем становилась союзником Ивана Андреевича, она словно вещала своим круглым ртом: «Куда люди бегут от нас?» И Иван Андреевич, отведывая свежего варенья, зажмуривался, удивлялся: «Действительно, куда?»
Время неумолимо шло, и… деревня исчезла. В двадцати метрах от Ивана Андреевича оставалась изба, где жили брат и сестра, глухонемые. И никого более.
Полки в кладовке у Ивана Андреевича ломились от снеди. Он уже с каким-то
— Глядите кино, грейте морды перед электричеством, а у меня вся малина, трава во — поверх плеч моих!
Когда приходили к нему из окрестных деревень, он радовался, сажал за стол и велел жене все ставить перед гостем. Заглядывал гостю в лицо, не удерживался, спрашивал:
— Каково? Вкус не попорчен?
— Справно живешь. — степенно отвечали гости.
— То-то, — радовался Иван Андреевич и был убежден в этот миг в нерушимой правильности своей жизни.
Но в зимние дни заскучал Иван Андреевич. Снега выпали глубокие, даже к соседу не пробраться, — выше плетня сугробы. Да и бабка ворчит:
— Жизнь пошла. В темный час и полотошиться не с кем!..
— Полотошиться, полотошиться! — возмущался Иван Андреевич. — Вам, бабам, только язык о зубы и стачивать!
Теперь, когда по зимнему лесу добредали до него гости, он расщедривался, доставал графинчик, стопки. Суетился, а выпив по одной, обращался к гостю:
— Я тебе историю поведаю, отроду ты не слыхивал такую. Служил я на финской в одном взводе со Степаном Кутузовым, хороший парень был. Убило его под Сортавалой. Похоронили мы его — просто в снег зарыли. Потому как сильный мороз стоял, земля насквозь промерзла. И пошли далее, в наступление. А через три года, уже в Отечественную, заночевали в одной деревеньке, под Курском где- то, наутро, глядь, — Степан Кутузов на меня со стены смотрит. Портрет, значит. В избу к его матери я попал. Поверишь ли, в ноги она к моему командиру упала, просит меня на денек с ней оставить, чтобы порассказал я ей, как было. Остался я. А что рассказывать? Ну, как шли мы с ним рядом в атаку, он споткнулся — и ничком. Шапка вперед подалась, на лоб съехала. И все. А что в снег захоронили — не мог того матери сказать. Объяснил, что отсалютовали по солдатскому закону, а она запричитала: «И зачем же вы над ним, пулей убитым, снова пули пускать стали!.. Поплакать надо было над…» Вечером за околицу проводила меня, еле руки на моей шее разомкнула — вся в слезах…
Иван Андреевич наливал по второй, задумывался:
— И чего только человек человеку не причиняет, а все человека к человеку тянет.
Обида захлестнула сердце Ивана Андреевича, когда сбежала от него собака. Собака была никудышная, лопоухая, лаяла только на знакомых, а чужих молча пропускала. Но Иван Андреевич щенком принес ее домой и любил иногда по вечерам пустить к себе на колени, чесать между ее отвислых ушей и толковать о своей жизни. Собака вскидывала голову, смотрела на хозяина, а потом от непрерывного журчания человеческого голоса ей становилось скучно и она широко зевала. Иван Андреевич в таком случае скидывал ее с колен и гнал из избы.
Однажды собака скиталась где-то дня три, а потом, визжа, прибежала похудевшая, с блестящими глазами, и Иван Андреевич понял, что она болталась в придорожных
деревнях.Он хотел ее отстегать, но раздумал, взял к себе на колени и увидел, что клок шерсти у нее выдран, — значит, каталась она клубком с каким-то своим недругом. «Что, худо?» — спросил он ее. Но собака смотрела оживленно и смело.
Последний раз к Ивану Андреевичу я ходил зимой, в самую снежную пору. Ко мне в гости приехал студенческий товарищ, и я показывал ему все достопримечательности.
Мы шли по глубокому снегу, а рядом — направо и налево — петляли лосиные тропы, путая нас. Ветер не проникал в густое сплетение веток, они не шевелились, и снег на них лежал тяжелыми крепкими валами.
Иван Андреевич встретил нас радушно, но выглядел грустным.
— Что с вами? — спросил я.
— Расчувствовался старик, — отозвалась старуха, — как деревня стояла, у нас свой торфомотор хотели наладить — лампочки бы горели. А после все разъехались и засохло дело…
— Трансформатор, — поправил Иван Андреевич, — да не в том беда.
Мы выпили с мороза по рюмке, но Иван Андреевич не развеселился, все раздумывал какую-то неотвязную думу.
— Немо у меня, — сказал.
— Что? — не поняли мы.
— Ну, да, значит, полотошиться не с кем, — теперь уже пояснила старуха.
А дальше снова шло, как всегда было заведено с гостями, — и диплом доставался, и военную историю рассказывал.
Но когда уходили мы, он проводил нас до ворот и, расставаясь, словно теряя что-то, снова сказал с тоской:
— Немо у меня, ребята…
И видно стало — все неотвратимее на его седьмом десятке входила в него мысль, что нужно к людям ему. А там, в придорожной деревне, куда его зовут, будут и почтенье, и нелюбовь, и старая дружба, и равнодушие, и злоба, и надежда — все, как было когда-то и без чего человеку нельзя жить.
Дядя Пеша, его жизнь и смерть
Все звали его дядя Пеша. Жил он на берегу Ояти, там, где вырывались из земли целые глыбы красноватой глины. Из этой глины испокон веков делали горшки и отправляли по воде в разные города, большие и малые.
Дядя Пеша большим знатоком горшечного дела был. Возьмет в руки пузатую посудину, ноготком щелкнет, подумает и скажет: «Сто лет жить», — а по иной пальцем проведет, головой покачает: «Никудышник».
Дни свои проводил он в мастерской. Придумывал новые формы. И если собрать горшки, которые он за жизнь сотворил, то, наверное, в них всю Оять уместить можно.
И хотя знаменитым мастером слыл дядя Пеша, но, подвыпив в праздник, жаловался, что не тот талант он в себе развивает, и не горшками, а совсем другим надо ему заниматься.
— А чем же, дядя Пеша? — спрашивали его.
Он трезвел и говорил строго:
— А хоть письмоносцем стать…
Все хохотали, а дядя Пеша не улыбался, словно за этими словами видел то, что никому не было дано увидеть.
Горшки дяди Пеши выставляли в краеведческом музее, и даже заметку в местной газете напечатали, но сбывать их приходилось все трудней — много другой дешевой посуды поразвелось.
И наступил день, когда районные власти порешили прекратить горшечное производство, «поскольку оно не находит реализации», как указывалось в бумаге.