Блондинка. Том I
Шрифт:
Тебе выпало жить в определенный отрезок истории. И если ты мужчина, то должен исполнить свой долг. Послужить своей стране.
Черт, Баки прекрасно понимал, как банально все это звучит. Но говорил правду, именно так он понимал и чувствовал.
Он видел, как болезненно исказилось лицо Нормы Джин. А глаза наполнились слезами. И Баки ощутил легкий приступ дурноты и в то же время — торжество. Да, он ликовал! Он сделал это, он уезжает; он почти уже свободен! Наконец-то он избавится от Нормы Джин, от Мишен-Хиллз, где прожил всю свою жизнь, от родственников, вечно дышащих ему в спину, от завода, где был прикован к конвейеру, от кислой вони, пропитавшей зал для бальзамирования. Никогда и мысли не было закончить свои дни каким-то там бальзамировщиком!
Норма Джин удивила относительно сдержанной реакцией. Лишь протянула грустно:
— О, Баки!.. О, Папочка, я все понимаю.
Он сгреб ее в объятия, крепко прижал к себе, и тут вдруг оба они заплакали. И это Баки Глейзер, который в жизни своей никогда не плакал!.. Даже когда, еще будучи школьником, сломал лодыжку на футбольном поле. И они опустились на колени на неровный линолеумный пол кухни, который Норма Джин так тщательно мыла и скребла, и стали молиться. Затем Баки помог Норме Джин подняться, подхватил на руки и отнес заливающуюся слезами в спальню. А она крепко-крепко обнимала его за шею. Так прошел первый день.
Он здорово вымотался во время ночной смены и сразу провалился в глубокий сон. Но от этого сна его пробудили неуклюжие детские пальчики, робко поглаживающие его пенис. Ему снился странный сон: какой-то ребенок смеялся над ним, и на лице этого ребенка было написано отвращение. И только тут Баки заметил, что на нем одна футболка, а зад голый, ничем не прикрыт, и находятся они где-то в общественном месте, где полно людей и все на них смотрят. И Баки оттолкнул этого ребенка, вырвался от него и только тут с удивлением обнаружил рядом в темноте Норму Джин. Тихонько посапывая и вздыхая, она поглаживала и подергивала Большую Штуковину, потом вдруг перекинула через его бедро теплую ляжку, навалилась и стала тереться о него животом и пахом, тихонько постанывая: О, Папочка, Папочка!..
Она хотела ребенка, это ясно, и по спине Баки пробежали мурашки. Эта голая стонущая женщина рядом с ним была одержима одним желанием, неприкрытым, неумолимым и безжалостным, — как сила, втягивающая его в глубины неизведанного, в темные воды того, что сам Баки в силу своего невежества называл «историей». И Баки грубо оттолкнул Норму Джин, сказал, чтобы она оставила его в покое, что он раз в кои-то веки хочет нормально выспаться. Дайте поспать, черт возьми, ведь мне вставать в шесть утра! Но Норма Джин, похоже, не слышала. Так и впилась в него, и покрывала бешеными поцелуями; и он снова отпихнул ее, как какое-то обезумевшее грязное животное. Животное, которое было ему отвратительно. Вставший во время сна пенис теперь обмяк; Баки обеими ладонями прикрывал пах. Потом свесил ноги с кровати и включил настольную лампочку: 4.40 утра. И он снова выругался. И увидел в свете лампы Норму Джин — она лежала скорчившись, одна грудь вывалилась из ночной рубашки, лицо красное, зрачки расширенные, и тут ему вспомнилась прошлая ночь, и он подумал: Снова превратилась в ту, ночную. Своего ночного близнеца, которого я просто видеть не могу. А сама она не видит, не знает, не замечает…
Баки так и трясло, однако он все же умудрился взять себя в руки и почти рассудительным тоном заметил:
— Черт побери, Норма Джин! Ведь мы все это уже проходили, не далее как вчера. Я записался добровольцем. И я еду.
На что Норма Джин истерически воскликнула:
— Нет, Папочка, нет! Ты не можешь меня оставить! Я просто умру, если ты оставишь меня!
— Да ничего с тобой не сделается, не помрешь, — сказал Баки и отер потное лицо простыней. — Ложись, успокойся, и все будет о’кей.
Но Норма Джин не слышала. Снова со стоном вцепилась в него, прижалась грудями к его потной груди. Баки всего так и передернуло от отвращения. Ему никогда не нравились слишком сексуальные агрессивные женщины; он ни за что бы не женился на такой. Он думал, что женится на милой, робкой, застенчивой девственнице — и вот, нате вам, пожалуйста!.. Норма Джин пыталась оседлать его, терлась о него бедрами, не слышала его или просто не желала
слышать, плевала на него, вся так и извивалась, дрожащая и напряженная. И Баки стало совсем уж тошно, и он заорал ей прямо в лицо:— Да прекрати ты! Перестань! Глупая корова!
Норма Джин соскочила с кровати и бросилась в кухню. Он слышал, как она мечется там в темноте и судорожно рыдает. Господи ты Боже!.. И ему ничего не оставалось, как пойти за ней, включить свет и тут… Тут он увидел, что она стоит и сжимает в руках нож, как какая-нибудь сумасшедшая из мелодрамы. Хотя нет, в кино он такого, пожалуй, еще ни разу не видел. Чтобы женщина была в таком состоянии и метила в себя ножом. А потом вдруг резко полоснула ножом по голой руке — нет, такого в кино точно не увидишь!..
Тут Баки очнулся, бросился к ней, выхватил из пальцев нож.
— Норма Джин! Господи!
Да она, оказывается, всерьез — все-таки успела резануть ножом по руке, и теперь по ней текла кровь, опоясывала запястье ярко-красным браслетом. И Баки стоял, как оглушенный, теперь он никогда уже не забудет этого самого страшного потрясения в своей мирной жизни, жизни заурядного американского парня, доселе вполне невинной и ничем не выдающейся.
И он бросился останавливать кровь полотенцем. А потом потащил Норму Джин в ванную и принялся промывать мелкие жгущие ранки, и то стало потрясением и откровением для человека, привыкшего иметь дело с мертвецами, из которых уже не текла кровь, сколько их ни режь, ни коли. И еще он успокаивал Норму Джин, как успокаивают маленького обиженного ребенка, и Норма Джин продолжала плакать, но только уже тише, все ее бешенство куда-то испарилось. Она прижалась к нему и бормотала:
— О, Папочка, Папочка!.. Я так тебя люблю, Папочка, прости меня, я больше не буду плохой. Это не повторится, Папочка, обещаю. Ты любишь меня, Папочка, ну, скажи, любишь?
И Баки целовал ее и бормотал в ответ:
— Ну конечно, люблю, Малышка, ты же знаешь, что люблю. Ведь я на тебе женился!
И он смазал ранки йодом, и обмотал запястье бинтами, и нежно повел ее, уже покорную, не сопротивляющуюся, в спальню, и уложил в постель со смятыми простынями и перевернутыми подушками. И держал ее в объятиях, и тихонько покачивал, и поглаживал, и утешал — до тех пор, пока рыдания не стихли и Норма Джин не погрузилась в сон.
Сам же Баки еще долго лежал без сна, с открытыми глазами. Нервы были напряжены до предела, он чувствовал себя совершенно разбитым и одновременно испытывал странную приподнятость духа. И вот часы пробили шесть — настало время покинуть ее. А она все спала, полуоткрыв рот и тяжело, со всхлипом дыша, как будто пребывала в коматозном состоянии. И каким же облегчением было для Баки выбраться из этой постели! Какое облегчение — пойти в душ и смыть с себя запах ее липкого тела! Умыться, побриться и отправиться в неверном свете прохладного раннего утра на призывной пункт, находившийся на острове Каталина, и доложить о своем прибытии на военную службу. Попасть наконец в мир настоящих мужчин, таких же, как он. Так начался второй день.
— Баки, дорогой, прощай!
В конце апреля, теплым благоухающим днем, Глейзеры и Норма Джин провожали Баки в Австралию, куда он должен был отплыть на грузовом судне под названием «Либерти». Условия контракта Баки были обговорены четко, и тем не менее никто точно не знал, когда он может вернуться в Штаты. Самое раннее — через восемь месяцев. Поговаривали о вторжении Японии. Теперь Норма Джин имела полное право выставить в своем окне голубую звезду, как делали матери и жены других ушедших на войну мужчин. Она улыбалась, она держалась очень храбро. Она выглядела «страшно милой и страшно хорошенькой» в синем хлопковом жакете до талии, в белых лодочках на высоких каблуках и с белой гарденией в кудрявых волосах. И Баки то и дело бросался обнимать и целовать свою жену. И слезы катились по его щекам, и он с наслаждением вдыхал сладкий аромат цветка и решил, что отныне будет вспоминать этот чудесный запах на судне в чисто мужской компании, и то будет воспоминанием не о цветке, но о Норме Джин.