Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах
Шрифт:

— Так я и думал, — отозвался скрипичный мастер. — Вы на своей старой скрипке никогда не играли: она играла на вас. Берите Агосто ди Маджо, сир, и идите с богом.

— Если хотите, я попробую инструмент, который, по вашим словам, сделали вы.

— Она больше не продается. Я еще ее не закончил.

— Пусть будет по-вашему. Агосто ди Маджо я, разумеется, покупаю… и, пожалуй, на всякий случай возьму Амати.

— Снова прошу извинить меня, маэстро, но Амати теперь тоже не продается.

И Покорны купил и уплатил сполна за предательскую скрипку Агосто ди Маджо, так похожую на ее сестру. Скрипичный мастер проводил покупателя на улицу и остановился в дверях. Поставив ногу на подножку кареты, Покорны обернулся. Глаза его затуманивало сомнение. Взгляд его скользнул вниз, к женственным линиям скрипичного футляра в его руке, а потом метнулся к двери мастерской, но в конце концов Покорны поднялся в карету и уехал.

А скрипичный мастер, Антонио Страдивари, вернулся на свою скамью, снял с крюка еще не покрытую лаком скрипку и, любовно погладив ее, сказал:

— Нет, дорогая, он не для тебя. Потерпи немного — и мы найдем того, кто тебе нужен…

Он сел, пододвинул к себе кисти и склянки, и начал, все так же мягко и любовно, наносить последние штрихи на первый Страдивариус.

Сомерсет

Моэм

( Великобритания)

ГОЛОС ГОРЛИЦЫ

Я не мог решить, нравится мне Питер Мелроуз или нет. Он опубликовал роман, вызвавший некоторый интерес среди довольно скучных, но весьма достойных людей, вечно рыщущих в поисках новых талантов. Пожилые джентльмены, у которых нет иных дел, кроме как ходить на званые завтраки, превозносили его с девичьим пылом, а гибкие миниатюрные женщины, не ладившие со своими мужьями, считали, что он подает надежды. Я прочел несколько рецензий. Они явно противоречили друг другу. Одни критики заявляли, что этот первый роман выдвинул автора в число лучших английских романистов; другие ругали его. Я не прочел его, ибо по опыту знал, что, если книга вызывает сенсацию, следует читать ее не раньше, чем через год. И просто удивительно, до чего же много оказывается книг, которые вовсе не нужно читать.

Но случилось так, что в один прекрасный день я встретился с Питером Мелроузом. Я получил приглашение на коктейль и принял его, предчувствуя неладное. Прием был на самом верхнем этаже перестроенного дома в Блумсберри, и, когда я одолел четыре пролета, у меня слегка перехватило дыхание. Хозяйками дома были две очень полные дамы средних лет. Женщины такого типа разбираются в автомобильных моторах, любят бродить под дождем и есть прямо из бумажных пакетов, но при всем том остаются женственными. Гостиная, которую они называли «наша мастерская» (хотя, располагая вполне достаточными средствами к существованию, ни одна из них в жизни палец о палец не ударила), была большой пустой комнатой; обстановку составляли стулья из нержавеющей стали (они выглядели так, словно с трудом выдерживали весьма солидный вес своих владелиц), столики под стеклом и широкая тахта, покрытая шкурой зебры. Стены были увешаны книжными полками и картинами наиболее известных в Англии подражателей Сезанна, Брака и Пикассо. На полках, помимо нескольких любопытных книжечек восемнадцатого столетия (ибо порнография не имеет возраста), стояли только произведения ныне живущих авторов, большей частью первые издания. Я и был приглашен для того, чтобы подписать кое-какие собственные книги.

Народу было очень мало: из женщин — еще одна, должно быть, младшая сестра хозяек, потому что хоть она тоже была полной, рослой и энергичной, но во всем этом уступала им. Я не расслышал, как ее зовут, но она откликалась на имя Буфалз. Из мужчин, кроме меня, был Питер Мелроуз. Это был совсем молодой человек, лет двадцати двух — двадцати трех, среднего роста, но с нескладной фигурой, из-за чего он казался квадратным. У него была красноватая кожа, слишком туго обтягивавшая лицо, довольно большой семитский нос, хоть Мелроуз и не был евреем, и тревожные зеленые глаза под кустистыми бровями. В каштановых, коротко подстриженных волосах виднелась перхоть. На нем была коричневая норфолкская куртка и серые фланелевые брюки — так одеваются студенты художественных школ, шатающиеся с непокрытой головой по Кингз-роуд в Челси. Малоприятный молодой человек. Манеры его также не отличались привлекательностью. Он был заядлым спорщиком, самоуверенным и нетерпимым к чужому мнению. Он искренне презирал своих собратьев по перу — писателей и высказывался о них весьма энергично. Удовлетворение, которое я получал от его бойких наскоков на авторитеты — сам я считал, что он впадает в крайность, но из осторожности ему не перечил, — портила лишь уверенность в том, что, не успею я выйти за порог, он точно так же расправится и с моей собственной репутацией. Он умел говорить. Он был занятен и временами остроумен. Я бы смеялся над его остротами еще охотнее, если бы эти три дамы не реагировали на них слишком уж бурно. Они к месту и не к месту хохотали во все горло над каждым его словом. Он говорил немало глупостей, потому что болтал без умолку, но сказал также и кое-что умное. У него был свой взгляд на мир, — не устоявшийся и не столь оригинальный, как ему казалось, но полный искренности. Более всего удивляла его страстная, всесокрушающая жизнеспособность, которая, словно жаркое пламя, сжигала его, прорываясь с нестерпимой яростью. Это пламя бросало отблеск на всех окружающих. В Мелроузе, кроме удивительной его жизнеспособности, было что-то, и, возвращаясь домой, я не без любопытства размышлял о том, что из него выйдет. Трудно сказать, был ли у него талант (так много юнцов могут написать толковый роман — это еще ничего не значит), но мне почудилось, будто по человеческим качествам Мелроуз несколько отличается от других. Он был из тех, которые в тридцать лет, когда время смягчает резкость их характера и жизненный опыт подводит их к выводу, что они не так умны, как думали раньше, вдруг превращаются в интересных и приятных людей. Но я не рассчитывал встретиться с ним когда-нибудь еще.

Поэтому я удивился, получив несколько дней спустя его роман с чрезвычайно лестным посвящением. Я прочитал роман. Он был явно автобиографическим. Действие происходило в маленьком городке в Сассексе, действующие лица принадлежали к высшим слоям буржуазии и лезли из кожи вон, лишь бы создать у других впечатление, что их доходы больше, чем есть на самом деле. Юмор у Мелроуза был довольно грубый и пошловатый. Он меня раздражал, так как в основном это были насмешки над людьми за то, что они стары и бедны. Питер Мелроуз не знал, каково приходилось этим несчастным, не знал, что усилия, необходимые, чтоб сражаться с нищетой, заслуживают скорее симпатии, нежели осмеяния. Но в этом романе были описания местечек, мелкие зарисовки и изображения сельской жизни, сделанные великолепно. Они говорили о присущей автору тонкости и ощущении духовной красоты материальных предметов. Книга была написана легко, без аффектации, автор хорошо ощущал звучание слова. Но что делало ее особенно примечательной, что, по моему мнению, и привлекло внимание публики, так это страсть, которой была пронизана любовная история, лежавшая в основе ее сюжета. Сюжет этот, в соответствии с современной манерой, был довольно необработанным, и роман, опять-таки в соответствии с современной манерой, заканчивался туманно, без какого бы то ни было определенного итога, так что под конец все оказалось в том же положении, что и в начале; но вам запоминался рассказ о юной любви, романтической и тем не менее чувственной, описанной так живо и глубоко, что у вас спирало дыхание. Она трепетала на книжных страницах, как пульс жизни. Не осталось ни одного потаенного уголка. Все было нелепо, неприлично и прекрасно, словно силы природы. Конечно, это была настоящая страсть. Ничто в мире больше не может так волновать и внушать такой благоговейный трепет.

Я написал Питеру Мелроузу все, что думал о его книге, а потом предложил позавтракать вместе. На следующий день он мне

позвонил, и мы условились о времени.

Когда в ресторане мы сели за столик друг против друга, я с удивлением обнаружил, что он робеет. Я предложил ему коктейль. Он говорил довольно бойко, но я заметил, что он не в своей тарелке. У меня создалось впечатление, что его самоуверенность была позой, призванной скрыть, быть может, и от самого себя, собственную робость, которая мучила его. Манеры у него были резкие и неловкие. Он мог сказать грубость, а потом засмеяться нервным смешком, чтобы скрыть свое смущение. Хоть он и напускал на себя браваду, но сам все время жаждал, чтобы вы его приободряли. Раздражая вас высказываниями, которые, по его мнению, могли быть неприятны, он пытался заставить вас признать, хотя бы молчаливо, что он так хорош, каким сам себе кажется. Он стремился презреть мнение своих товарищей, ничего важнее этого для него не было. Я счел его довольно неприятным молодым человеком, но ничего не имел против него. Вполне естественно, что умные молодые люди довольно неприятны. Они отдают себе отчет в собственных талантах, но не знают, где и как их применить. Они сердиты на мир за то, что тот не воздает должного их достоинствам. У них есть что дать миру, но ни одна рука не протягивается, чтобы взять это что-то. Они с нетерпением ждут славы, на которую смотрят как на должное. Нет, я ничего не имею против неприятных молодых людей; вот когда они обаятельны, тут я начинаю держать ухо востро.

Питер Мелроуз был чрезвычайно скромен в отношении своей книги. Когда я похвалил в ней то, что мне понравилось, сквозь красную кожу его лица проступил румянец, а мою критику он принял с таким самоуничижением, что чуть не привел меня в замешательство. Он получил за книгу очень мало денег, и его издатели давали ему ежемесячное небольшое содержание в счет гонорара за следующую книгу. Он только ее начал, но хотел уехать подальше, чтобы писать в тишине, и, зная, что я живу на Ривьере, спросил меня, нет ли там дешевого спокойного местечка с морским купанием. Я предложил ему приехать и провести у меня несколько дней, чтобы он мог осмотреться, пока не найдет себе чего-нибудь подходящего. Когда я сделал ему такое предложение, он весь зарделся, а его зеленые глаза заискрились.

— А я вам не помешаю?

— Нет. Я буду работать. Могу предложить вам разве что ночлег и еду три раза в день. Будет очень скучно, но вы сможете делать все, что хотите.

— Великолепно! А если я решусь приехать, можно будет вам сообщить?

— Конечно.

Мы расстались, и через неделю или две я отправился домой. Это было в мае. В начале июня я получил от Питера Мелроуза письмо, в котором он спрашивал, всерьез ли я пригласил его провести у меня несколько дней и может ли он приехать в такое-то время. Конечно, тогда я говорил всерьез, но теперь, месяц спустя, я помнил только, что это заносчивый, плохо воспитанный юнец, которого я видел лишь дважды и которым ни в малейшей степени не заинтересовался, и сейчас мне уже не хотелось, чтобы он приезжал. Мне казалось, что, вероятнее всего, с ним будет тоска зеленая. Я жил очень размеренной жизнью и встречался с немногими людьми. И я думал, что, если он окажется таким грубым, каким, я знаю, он может быть, а мне как хозяину придется сдерживаться, это будет слишком большим напряжением для моей нервной системы. Я уже представлял себе, как терпение мое лопается и я звоню, чтобы собрали его вещи и подали машину и чтобы через полчаса духу его здесь не было. Но ничего нельзя было сделать. Если он немного поживет у меня, он сэкономит на столе и квартире, а если он измучен и несчастлив, как он об этом пишет, возможно, все это пойдет ему на пользу. Я послал телеграмму, и вскоре он приехал.

Когда я встретил его на станции, он, в серых фланелевых брюках и коричневой куртке из твида, выглядел взмыленным и неопрятным, но, искупавшись в бассейне, переоделся в белые шорты и рубашку Коше и стал до смешного моложавым. Он впервые выехал за пределы Англии и был взбудоражен. Трогательно было видеть, как он восторгается. В непривычном окружении он, казалось, изменил сам себе и стал прост, скромен и ребячлив. Я был приятно поражен. Вечером после обеда в саду, где тишину нарушало лишь кваканье маленьких зеленых лягушек, он начал мне рассказывать о своем новом произведении. Это была романтическая история о молодом писателе и знаменитой примадонне. Тема была навеяна Уидой. [30] Я даже развеселился, так как не ожидал ничего подобного от этого прожженного юнца; странно было наблюдать, как мода движется по кругу и поколение за поколением возвращается к одним и тем же темам. Я ни минуты не сомневался, что Питер Мелроуз будет трактовать ее самым современным образом, но все же это была она, та же старая история, которая приводила в восторг сентиментальных читателей трехтомного романа восьмидесятых годов. Мелроуз предполагал перенести действие в начало эдуардианской эпохи, [31] вызвавшей у него ощущение фантастически далекого прошлого. Мелроуз продолжал говорить. Нельзя сказать, чтобы слушать его было неприятно. Он не замечал, что облекает в беллетризованную форму собственные грезы, смешные и трогательные грезы непривлекательного, неприметного молодого человека, который воображает себя возлюбленным невероятно красивой, знаменитой и блестящей женщины. Я всегда получал наслаждение от романов Уиды, и нельзя сказать, чтобы фантазия Питера пришлась мне не по вкусу. Я считал, что Питер с его чарующим даром описания, умением воспринимать материальный мир, ткани, детали обстановки, стены, деревья, цветы, с его умением выразить увлеченность жизнью, страстность любви, клокочущую в каждой клетке его нескладного тела, может написать нечто цветистое, нелепое и поэтичное. Но я задал ему один вопрос:

30

Уида — псевдоним модной в свое время английской романистки Марии Луизы де ла Раме (1839–1908).

31

Время царствования короля Эдуарда VII (1901–1910).

— А вам случалось встречаться с какой-нибудь примадонной?

— Нет, но я прочел все автобиографии и мемуары, какие только можно было. И основательно проштудировал их. Брал не только то, что на поверхности, но всякими путями добывал разоблачительные штрихи и пикантные подробности.

— И получили то, что хотели?

— Я думаю, да.

Он начал мне описывать свою героиню. Это была молодая прекрасная женщина, правда, своенравная и вспыльчивая, но великодушная. Женщина большого размаха. Музыка была ее страстью; музыка звучала не только в ее голосе, но и в жестах и в сокровенных помыслах. Она не знала зависти, и восприятие ею искусства было таково, что, будучи оскорбленной другой певицей, она простила ее, когда услышала, как великолепно та исполняет свою роль. Она была на редкость щедрой и могла отдать все, что имела, если рассказ о чужом несчастье затрагивал ее нежное сердце. Она была замечательной возлюбленной, готовой отдать всю вселенную человеку, которого любила. Она была умна и начитанна, нежна и бескорыстна. По правде говоря, она была слишком хороша, чтобы в нее можно было поверить.

Поделиться с друзьями: