Бодался телёнок с дубом
Шрифт:
Одно единственное заседание казалось мне разрушением и моего рабочего ритма и душевного стиля, уж я тяготился и сомневался. А он на своём поэтическом веку как долгом тёмном волоку - сколько их перенёс? триста? четыреста? Чему ж удивляться?
– тому ли, что он поддался кривому ввинчиванию мозгов? Или душевному здоровью, с которым перенёс и уцелел?
Я сетовал, что он меня вызвал толковать, только от работы время отрывая. "Да может никакого времени скоро не останется!" - сверкнул он грозно. Он вот чего боялся, умелого сдержанного Лакшина призвал и с ним вместе готовился меня уговорить и настроить, чтоб я был сдержан там, чтоб не выскакивал, не сшибался репликами, не взрывался от гнева - ведь
Столько времени мы знакомы с А. Т.
– и совсем друг друга не знаем!..
– Открою вам тайну, - сказал я им.
– Я никогда не выйду из себя, это просто невозможно, в этом же лагерная школа. Я взорвусь - только по плану, если мы договоримся взорваться, на девятнадцатой минуте или - сколько раз в заседание. А нет - пожалуйста, нет.
Если б так!.. Но А. Т. мне не верил. Он-то знал, как вытягивают жилы на этих заседаниях, как ставят подножки, колют в задницу, кусают в пятку. Невыгодность расположения состояла для нас в том, что они читали "Пир победителей", обсуждали "Пир", хотели говорить только о "Пире" и бить по "Пиру" и "Пиром" - меня. А надо было заставить их замолчать о "Пире" и говорить о "Корпусе".
Всё же мы разработали, как я должен сбивать "Пир", не прерывая ни одного оратора.
Два дня я ещё имел время, в тишине, - но уже мысленно в бою. То, что могут мне сказать, спросить, как наброситься - так и выступало со всех сторон из воздуха, изводило меня преждевременно, вызывало на ответы. Я записывал возможные реплики - и из них сама стала складываться речь. Никогда в жизни не готовил я письменной речи дословно, презирал это как шпаргальство - а вот написал. Конечно, я не мог предусмотреть точно всех задёвок, которыми меня встретят, но на наших собраниях и не привыкли, чтоб речи точно соответствовали друг другу, ведь чаще говорят мимо, кому что важней, и никто не удивляется.
Готовиться к этой первой (но тридцать лет я к ней шёл!) схватке мне, собственно, не было трудно: и потому, что очень уж отчётливо я представлял свою точку зрения на всё, что только могло шевельнуться под их теменами; и потому что на самом деле предстоящий секретариат не был для меня решилищем судьбы моей повести: пропустят ли они "Раковый корпус" или не пропустят они всё равно проиграли. Равно не нужен мне был этот секретариат и как аудитория: бесполезно было пытаться воистину их переубедить. Всего только и нужно было мне: прийти к врагам лицом к лицу, проявить непреклонность и составить протокол. В конце концов - ещё бы им меня не ненавидеть! Ведь я отрицание не только их лжи, но и всей их лукавой прошлой, нынешней и будущей жизни.
И всё-таки, готовясь к этому копьеборству, я к концу уставал и хотелось снять избыточное, нетворческое, совсем не нужное мне напряжение. А чем? Лекарствами? Простая мысль - перед вечером немного водки. И сразу смягчались контуры, и ничто уже не дёргало меня к ответу и огрызу, и сон спокойный. И вот ещё в одном я понял Твардовского: а ему тридцать пять лет чем же было снимать это досадливое, жгущее, постыдное и бесплодное напряжение, если не водкой?.. Вот и брось в него камень. (Разговора о своих выпивках он очень не любил. Ему скажешь: "Должны же вы себя поберечь, А. Т.!" - отводит недовольно. И о куреньи его безостановном пытался я ему говорить, пугал Раковым корпусом - отмахивается.)
Мой план был такой: единственное, чего я хочу от заседания - записать его поподробней. Это даст мне возможность и головы не поднять, когда будут трясти надо мной десницами и шуями - "скажите прямо - вы за социализм или против?!", "скажите прямо - вы разделяете программу союза писателей?". Это и их не может не напугать: ведь
для чего-то я строчу? ведь куда-то это пойдёт? Они поосторожней станут выражения выбирать - они не привыкли, чтоб их мутные речи выплёскивали под солнце гласности.Я заготовил чистые листы, пронумеровал их, поля очертил - и в назначенные 13.00 22-го сентября вошёл в тот самый полузал с кариатидами. А у них уже был густой, надышанный и накуренный воздух, дневное электричество, опорожнённые чайные стаканы и пепел, насыпанный на полировку стола - они уже два часа до меня заседали. Не все сорок два были: Шолохову было бы унизительно приезжать; Леонову - скользко перед потомками, он рассчитывал на посмертность. Не было ядовитого Чаковского (может быть, тоже из предусмотрительности) и яростного Грибачёва. Но свыше тридцати секретарей набилось, и три стенографистки заняли свой столик. Я сдержанно поздоровался в одну и в другую сторону и стал искать место. Как раз одно и было свободно. И оказалось оно рядом с Твардовским.
Терпеливо прослушав обиженное фединское вступление ("Изложение" секретариата, [4]) я уловил те единственные пять секунд заминки, когда он слюну глотал, готовился дать кому-то слово, - и елейным голоском попросил:
– Константин Александрович! Вы разрешите мне два слова по предмету нашего обсуждения?
Не заявление! не декларация! только два безобидных слова!
– и по предмету же обсуждения... Как важно было их вырвать! Я просил так невинно Федин галантно разрешил.
И тогда я торжественно встал, раскрыл папку, достал отпечатанный лист, и с лицом непроницаемым, а голосом, декламирующим в историю, грянул им своё первое заявление, отводящее "Пир победителей" - но не покаянно, а обвинительно - их всех обвиняя в многолетнем предательстве народа!!!
Я потом узнал: у них уже было расписано, кто за кем и как начнут меня клевать. Они уже стояли в боевых порядках, но прежде их условного звонка я дал в них залп из ста сорока четырех орудий, и в клубах дыма скромно сел (копию декларации отдав через плечо стенографисткам).
Я сидел, готовый записывать, но они что-то не выступали. Я выбил из их рук всё главное - битьё "Пира победителей". Зашевелились, расчухивались - и Корнейчук полез с вопросом.
– Я не школьник, вскакивать на каждый вопрос, - ответил корректно я. У меня будет же выступление.
Но вот второй вопрос! третий! Они нашли форму: они сейчас запутают и собьют меня вопросами, превратят в обвиняемого! Это они умеют, жиганы!
Я отказываюсь: у меня же будет выступление.
Ага, значит верно клюнули! Они сливаются в гомоне - в ропоте - в вое: "Секретариат не может начать обсуждать без ваших ответов!" - "Вы можете вообще отказаться разговаривать, но заявите!".
Смяты и наши стройные ряды, они сбивают и мой план боя - где уж тут бесстрастно записывать. Но бездари, но бездари!
– отчего ж эти вопросы ваши я знал заранее? Почему на все ваши устные вопросы у меня уже обстоятельно изложены письменные ответы? Только одна жертва: разодрать свою речь в клочья и клочьями от вас отбиваться.
Я подымаюсь, вынимаю свои листы и уже не исторически-отрешённым, но свободнеющим голосом драматического артиста читаю им готовые ответы.
И передаю стенографисткам.
Они поражены. Вероятно за 35 лет их гнусного союза - это первый такой случай. Однако прут резервы, второй эшелон, прёт нечистая сила! И мне задаются ещё три вопроса.
А, будьте вы неладны, когда ж вас записывать! Это хорошо, что у меня все ответы готовы. Я встаю и выхватываю следующие листы. И уже всё более свободно и всё более расширительно, сам определяя границы боя, уже не столько на их вопросы, сколько по своему плану, я гоню и гоню их по всему Бородинскому полю до самых дальних флешей.