Бодлер
Шрифт:
Несмотря на этот призыв о помощи, Каролина, поддержанная Опиком и Альфонсом, осталась непоколебима. Семейный совет, составленный из нескольких близких людей, среди которых оказались четыре юриста, единогласно одобрил принятое решение. 10 сентября в гостиницу «Пимодан» явился судебный исполнитель и вручил дежурной служанке для передачи господину Шарлю Бодлеру основные документы дела о назначении опекунского совета и предписание явиться в каникулярную судебную палату первой инстанции департамента Сены. 21 сентября 1844 года мэтра Анселя назначили главой опекунского совета. Таким способом Бодлера вернули в состояние несовершеннолетнего и отняли у него право распоряжаться своим имуществом и брать деньги в долг.
Поначалу Шарль встретил это лишение прав со смирением. Он был настолько подавлен, что даже просил матушку его утешить: «Будьте добры, поддержите меня, придите сегодня после обеда, чтобы хотя бы просто час-другой побеседовать. Я слишком подавлен, отчего очень спокоен и могу обещать, что не позволю себе никаких грубых выражений. Очень прошу, обязательно придите, а то я в таком состоянии, что и сам не знаю, чего я хочу и что мне делать завтра. Думаю, что Ваше присутствие, даже если и не принесет
Потом он вдруг начинал злиться на Каролину за то, что она относится к нему как к безответственному человеку, к тому же окруженному дурными людьми. «Не надо забывать о моей квартплате. Должен Вас предупредить заранее, чтобы помешать совершить типичную для Вашего характера ошибку. А то из-за обычной своей предвзятости и бесцеремонности Вы еще начнете предупреждать всех, кому я должен, вплоть до водовозов, что ко мне приставлен опекун, подобно тому, как когда-то материнский инстинкт подсказал Вам замечательную мысль сообщить моему портному, что у меня рента в 1200–1800 ливров. В подобных оскорбительных унижениях теперь нет никакой нужды. Стоит ли во избежание отныне совершенно бесполезных долгов всех предупреждать, что Вашего сына лишили права чего-либо желать? Кстати, о векселях — Вам ведь известно, что все деловые люди знают друг друга и что одного пущенного по кругу письма достаточно, чтобы все парижские поверенные в делах и нотариусы были осведомлены о моем положении; к тому же как по ним платить? Все это я напишу и г-ну Ан-селю, которому Вы наверняка уже дали полицейско-материнские инструкции, продиктованные любовью в высшей стадии ее проявления».
В этом письме он предстает разгневанным мужчиной и обращается к матери на «вы». В другом же он выглядит потерявшимся ребенком, нежно зовущим маму на «ты»: « Приходи скорей, скорей, сегодня же, сразу после обеда. Речь идет об одном важном деле, в котором надо разобраться и которое требует всего твоего ума». «Важное дело» — это, скорее всего, и на этот раз тоже какая-то трата, необходимость, срочность и размер которой надо оправдать в глазах мэтра Анселя, слишком строгого исполнителя решений опекунского совета. Вот так, то агрессивный по отношению к слабой женщине, предавшей его и перешедшей в лагерь противника, то преисполненный нежной любви по отношению к той, которая одним словом может изменить его судьбу, он колебался в своем настроении, ощущая то униженность человека, взятого под опеку, то облегчение оттого, что больше ни за что не надо отвечать. Возникла мысль: может, для поэта и нет ничего плохого в том, чтобы провести всю свою жизнь под опекой людей, думающих и действующих за него? Мир сновидений тем обширнее, чем меньше у писателя материальных забот.
Глава IX. ЖАННА
Продолжая барахтаться в сетях, которыми семья старалась Шарля опутать, чтобы защитить его от него же самого, он по-прежнему не отказывается от удовольствий, даруемых поэзией и дружбой. Он с радостью возобновил отношения с Огюстом Дозоном и с друзьями по «Нормандской школе» — Прароном, Ле Вавассером, Шеневьером, а также с несколькими художниками. Все они, и литераторы, и живописцы, мечтали о художественном обновлении Франции и о собственном скорейшем успехе. Разумеется, Гюго, Бальзак, Ламартин, Виньи еще заслоняли литературный горизонт. Но никто же не мешает дебютанту надеяться на стремительный взлет. Доказательства? Теодор де Банвиль, который на два года моложе Бодлера, только что выпустил тогда восторженно встреченный сборник стихов «Кариатиды». «Почему он, а не я?» — думал Шарль. И тотчас сблизился с коллегой, словно это сближение могло принести ему удачу. Теодор де Банвиль был юношей благоразумным и жил вместе с родителями на улице Мёсьё-лё-Пренс. Стихи его свидетельствовали о необычайной виртуозности автора. Он просто жонглировал ритмом и рифмами. Бодлер восхищался его дьявольской ловкостью, но сожалел, что в этом светлом бряцании колокольчика не хватает чувства. Сам же он еще только искал свой путь, пробуя писать о насилии и сумеречных состояниях души. И он завидовал Банвилю, создавшему, по крайней мере, свой собственный стиль и поражавшему читателей ловкостью стихосложения. Вместе направились они к публицисту Луи Ульбашу, который намеревался создать небольшой литературный кружок. Когда собратья по перу, почти все — безвестные служители возвышенной музы, попросили Бодлера что-нибудь прочесть, он поразил слушателей грубостью и бесстыдством своих стихов. Текст стихотворения не сохранился, запомнилось только название «Дешёвка Манон». «В первой же строке, — записал Луи Ульбаш, — речь шла о „вонючей рубашке“ Манон, и все остальное было в том же духе. Грубейшие слова в великолепной оправе и смелые описания следовали одно за другим, а мы, покраснев до ушей, сидели, ошеломленные, свернув наши ангельские стишки и чувствуя, как испуганно бьют крыльями наши ангелы-хранители, возмущенные этим скандалом. Впрочем, по форме все это было великолепно, но так сильно отличалось от наших литературных принципов, что все мы почувствовали пугливое восхищение этим превосходным и развращенным поэтом».
И вообще, странный вид Бодлера, его одежда, циничный взгляд произвели на этих робких ребят дурное впечатление. Взрослея, он постепенно приобретал привычку шокировать, эпатировать и даже вызывать к себе антипатию. При этом по отношению к некоторым своим товарищам он демонстрирует искреннюю дружбу. Наиболее близким его другом стал художник Эмиль Деруа, на год старше Бодлера, он жил неподалеку от набережной Бетюн, на Орлеанской набережной. Вместе они ходили по музеям, ресторанам, кафе, студиям и галереям, горячо обсуждая последние произведения литературы и искусства. За четыре ночных сеанса Эмиль Деруа нарисовал портрет Бодлера, изобразив его задумчивым, с пальцем у виска и тоненькой вьющейся бородкой, обрамляющей щеки. Над ушами густая шапка волос. Прямой взгляд беспокоит, сверлит зрителя. Худощавую гибкую фигуру обтягивает черный фрак, из-под которого выглядывает белый галстук.
Манжеты — из плиссированного муслина. «Добавьте к этому костюму лакированные сапоги, светлые перчатки и модную шляпу, — писал его новый друг, Шарль Асселино, — и вы получите Бодлера той поры, каким его можно было встретить в районе острова Сен-Луи, прогуливавшегося в таком роскошном костюме, неожиданном в тех бедных, безлюдных кварталах».В хорошую погоду небольшую группу спорящих мужчин можно было видеть на аллеях Люксембургского сада, или Булонского леса, или же за пределами города, в районе улицы Плезанс, в парке Монсури. «Летом, часов этак в пять, мы отправлялись на поиски мест, презираемых мещанами, но удобных для бесед о литературе, искусстве и даже о морали, — вспоминал Прарон в письме Эжену Крепе. — Улица Мэн и улица Томб-Иссуар слышали порой такие принципиальные заявления, от которых впору было рухнуть сводам Академии». Они также ходили в гости друг к другу и там, в меблированных комнатах и в мансардах, пили, курили, а то и баловались гашишем. Все крепко дружили с девицами легкого поведения, причем нередко взаимозаменяемыми.
И вскоре Бодлер подхватил сифилис. Он огорчился и вместе с тем склонен был гордиться этим обстоятельством. Ему казалось, что такая болезнь — своеобразный диплом мужчины, повидавшего жизнь. «В тот день, когда молодой писатель читает гранки своего первого произведения, он преисполнен гордости, как школьник, только что заразившийся сифилисом», — писал он в книге автобиографических заметок «Мое обнаженное сердце». Подобно большинству своих современников, Бодлер считал, что сифилис не обязательно заразен и что вылечиться можно очень просто, принимая пилюли с ртутью и йодистый калий. И действительно, по свидетельству многих врачей, практиковавших в ту пору, противосифилисное лечение создавало у пациента впечатление, будто силы его возросли. Бытовало поверие, будто вылечившийся от сифилиса чувствует себя лучше, чем до заболевания. «Гарнизонные врачи и медики, лечащие проституток, знают об этом настоящем омоложении», — писал Бодлер много лет спустя в письме своему издателю Пуле-Маласси. Уверенный, что речь идет о вполне незначительной болезни, он поначалу обратился к гомеопату, но потом согласился принимать лекарства, которые ему прописал доктор Филипп Рикор. Во всяком случае, он не стал ничего менять в своем образе жизни. Асселино, много раз посещавший его в «Пимодане», с волнением вспоминал странную обстановку, в которой обитал Бодлер, смешение фантазмов и причудливых идей. «Помню его главную комнату — спальню и рабочий кабинет одновременно, с одинаковыми красно-черными обоями на стенах и на потолке, с единственным окном, стекла в котором, кроме фрамуги, были матовые — „чтобы видеть только небо“, как говорил он… Между альковом и камином вижу, как сейчас, портрет кисти Эмиля Деруа, писанный в 1843 году, а на противоположной стене, над диваном, вечно заваленным книгами, — уменьшенную копию картины „Женщины Алжира“ этого же художника, сделанную специально для Бодлера, тот с гордостью ее всем показывал».
Друзья, взбиравшиеся к нему на верхотуру, часто заставали там развалившуюся в кресле любовницу Бодлера, рослую мулатку с дерзким взглядом, толстыми губами и черными вьющимися волосами. Это была Жанна Дюваль, известная в округе еще под именами мадемуазель Лёмер и Жанна Проспер. Гаитянка по происхождению, она до встречи с Бодлером играла под псевдонимом Берта разные мелкие роли в театре «Порт-Сент-Антуан», где у нее накопилось множество любовных авантюр, в том числе с журналистом и фотографом Феликсом Надаром. Бодлер, увидев ее, сразу влюбился в это смуглое тело, в кошачьи движения и душистую гриву метиски. Он считал, что после косоглазой еврейки Сары ему нужна подруга не менее оригинальная, чем предыдущая. Настоящий денди, он ценил в Жанне Дюваль то, что она позволяла ему выделиться из толпы и продемонстрировать свое презрение к мнению обывателей. Кроме того, он испытывал извращенное наслаждение от прикосновения своей белой кожи к темной коже мулатки. Совокупляясь с ней, представительницей иной расы, он освобождался от предрассудков, столь присущих Опику и ему подобным. Он нарушал законы, установленные глупой буржуазией, погружаясь в сладострастие отрицания. К тому же так он сохранял нетронутым культ своей матери. Жанна — это анти-Каролина. Своим морфологическим отличием от женщины, давшей ему жизнь, она позволяла ему наслаждаться ею без угрызений совести. Любя двоих, он оставался верен своей матери. В Каролине он любил ангела, а в Жанне — демона. Разве не идеальное решение проблемы для человека, не желающего смешивать жанры?
Впрочем, эта темнокожая красавица была нужна ему не только для радостей, которые дарило ее волнующее гибкое тело. Жанна вдохновляла его и на сочинение стихов. Она то провоцирует его движениями бедер, то, раскинувшись на постели, ведет себя пассивно, словно скучая оттого, что он ждет от нее известных услуг, то, наконец, встав перед ним повелительницей во весь рост, выражает полное к нему презрение. Непредсказуемая, она олицетворяла в его глазах всех женщин. Он без устали воспевал свою многоопытную партнершу с темной шелковистой кожей, как бы созданную для того, чтобы играючи помогать ему быть палачом самого себя:
Я люблю тебя так, как ночной небосвод… Мой рассудок тебя никогда не поймет, О, печали сосуд, о, загадка немая!.. И в атаку бросаюсь я, жаден и груб, Как ватага червей на бесчувственный труп. О, жестокая тварь! Красотою твоей Я пленяюсь тем больше, чем ты холодней! [30]Как и прочие свои стихи, Бодлер читал и эти строки друзьям, собиравшимся у Прарона, всякий раз поражая их грубостью языка и совершенством формы. Стихи, по-прежнему не изданные, накапливались в ящиках его стола: «Альбатрос», «Дон Жуан в аду», «Гигантша», «Жительнице Малабара»… После того как его представили Сент-Бёву, которого он давно уже боготворил, Бодлер направил ему, автору романа «Сладострастие», послание в стихах:
30
Перевод В. Шора.