Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Статья есть такая, — отрывисто перебил один из живорезов: — "По совокупному мордобою и взаимному оскорблению — не виновны".

— Ну, вот-вот! Нет, не виновны, потому мордобитие было взаимообразное, — ступайте по домам!.. Вот мы и вышли на улицу. Вышли все: и эскадра средиземная, и плотники, и дворники… Вышли и стоим… И столпилось нас, дураков, человек шестьдесят… Передрались мы все, как самые последние прохвосты, а выходим все как младенцы невинные… Стали и молчим, как столбы. Вдруг Родионка подходит без шапки. "Виноват, ваше степенство!" — "Ты что ж, говорю, дурак эдакой, сделал?" — "Помилуйте!.. Нам сказано: дать знать, потому бумага… Что нам приказывают, то мы и исполняем… Уж не попомните, возьмите опять!.. Явите божескую милость… Нас тоже не хвалят". За Родионкой — плотник: "Уж ты не попомни… Ведь по нынешнему времю, сам знаешь… Опять же нам сказывали: "Караульте, мол, его — в нехороших делах попался"… Уж ты тово…" — "Это ты, что ли, дурак, спрашиваю, под орех-то меня разделывал?" — "Уж тут все… Уж ты бы… Да ведь и ты тоже на свой пай разделал нашего брата не худо… Ведь у тебя тоже кулачище-то…" За плотником и командиры: "Это — недоумение, извините…" — "Вы за что же мне синяков-то насажали?" — "Но и вы, говорит, тоже мне щеку раскроили… Мы действовали сообразно — у нас телеграмма.

А вы треснули меня… Это не более как недоумение… Мы завсегда… Так как вы домовладелец, то очень жаль…" И аптекаря тоже обступили; Липаткин говорит: "Не взыскивай с меня, помиримся!" А писарь из участка говорит: "Вы знаете, какое время? Тут, говорит, каждый день только и делаешь, что с утра до ночи пишешь: "немедленно", да "разыскать", да "представить"… Так тут не мудрено и ошибиться… Такое время…" Столпились тут все в кучу и галдят: "Времена ноне какие… Коли ежели бы не времена… Мы завсегда… почитаем, уважаем… Недоумение…" И вижу я, что хотят все эти дуроломы на водочку. Как же, действовали все с усердием, никто не виноват оказался, а угощения нету? Самый бы раз по рюмочке. "Нет, говорю, друзья приятные, кабы вы не были дуроломы и остолопы, то и времена-то были бы другие… И времена-то были бы не такие, кабы у вас, у подлецов, совесть была…" И ушли с аптекарем… Так они и остались без угощения.

— Всё? — спросил буфетчик.

— А тебе что — мало, что ли?

— Да, — сказал военный, — чорт знает что!.. Дурман какой-то…

— А бывает-с! Перед богом, бывает! — со вздохом проговорил тот купец, с которым буфетчик вел разговор вначале. — И даже оченно частенько… ошибаются!.. Потому ежели человек не знает ничего, не понимает и в то же самое время боится беспрестанно, то все можно…

— А охотников, — прибавил гигант-рассказчик, — чтобы, например, эдаким манером (он засучил рукава), хоть пруд пруди!..

И тут начались воспоминания о разных подобных рассказанному случаях, и скоро в каюте стало необычайно душно — душно не от табаку, которым в каюте действительно было накурено, а именно от этих рассказов, от этой тягостной, ненужной путаницы человеческих отношений, составлявших их содержание. Ненужные ужасы, наивнейшие злодейства, огромные, нелепейшие недоразумения, бесцельные жестокости — все это, группируясь вокруг какого-то наследственного "страха жить", страха ценить белый, короткий день жизни и как бы полной безнадежности дать этому короткому дню какое-нибудь содержание, кроме непрестанной тяготы и необузданной жадности, — все это до такой степени удручало не только голову, а прямо грудь, стесняло дыхание, что желание свежего воздуха делалось неотразимым. Именно воздуха, самого буквального, несмотря на то, что тягота происходила не от табачного дыма….

Не дослушав все более и более разгоравшейся беседы, я вышел. Меня уже давно занимает одно маленькое обстоятельство, о котором я упомянул мельком, чтобы не прерывать рассказа. Когда купец рассказывал о том, что ему предъявляли какого-то незнакомого ему молодого человека, я заметил, что молодой человек, с которым я познакомился на железной дороге, вспыхнул, сконфузился, но, стараясь скрыть этот конфуз, как-то неловко стал надевать пальто и, как я уже сказал, вышел потихоньку из каюты. Заметил я, что, выходя, он старался пробраться между параллельно расставленными диванами, так чтобы рассказчик купец остался у него за спиной. Это смущение и этот прием ухода, в котором не представлялось видимой надобности, невольно заставили меня подумать о том, "зачем он это сделал?" Выйдя на палубу, я думал найти моего недавнего знакомца там, но его не было. Вместо него я наткнулся на парня-убийцу, который шваброй мыл палубу. Увидя меня, он почему-то весело улыбнулся и, оскалив зубы, сказал:

— А ловко купца-то отщекатурили. Дюже хорошо!..

— Чем же? Что ж тут хорошего?

— Ничего… Ловко!.. Иному и этого еще мало!.. Иного-то и не так еще достойно.

— За что же?

— Не делай худа! Они нешто понимают это? Да вот сейчас у нас купец тут один всю реку запрудил и рыбу не пущает. Что ж, хорошо это?

— Как не пущает?

— Да так! Запрудил реку в своей аренде, перепрудил ее, стало быть, поперек, у самого озера, всю рыбу-то и заарестовал у себя… Да ведь что выдумал! железную загородь-то сделал на веки веков! На полтораста верст и нет рыбы… А ведь на полтораста-то верстах сто деревень… Да все они рыбой жили, питались… А теперь вон мызгаются-мызгаются по воде-то, а там ничего нет… Это как — хорошо или нет? Ведь надо ж такую иметь в себе жадность! Помирайте, мол, с голоду сто деревень, только бы мне!.. Нет, они тоже не думают о прочих народах…

— Так жаловаться надо на купца. Он не смеет так делать.

— Ну, жаловаться!.. У него мошна-то, поди-ко, вот как отдувается… Ему выйдет закон, а он его не исполнит — больше ничего… А по-моему вот эдак-то лучше…

— Как "вот эдак"?

— Да вот, как тому… днище-то высадили… Надавал ему хороших, а запруду-то прочь, вот оно и будет без обиды!.. А то поди, пиши бумаги… Ты бумаги пишешь, а он рыбу ловит да продает. Нет лучше, превосходнее, как "своим средствием"… Первое дело — отделал его под орех или под воск, вот он и поостережется грабить-то!..

— Ну, брат, — сказал я, — не вполне ты правильно разговариваешь

Хотел было я поговорить с ним на эту тему, но, взглянув в сторону, увидел молодого человека. Он стоял на берегу и, к удивлению моему, зачем-то звал меня, делая рукою знаки.

II. ОПУСТОШИТЕЛИ

Я подошел к молодому человеку, стоявшему на берегу, и он с улыбкой рассказал мне, что именно он-то и есть тот самый Лаптев, который по ошибке попал в историю купца и был принят, также по ошибке, за аптекаря. Он подробно рассказал мне как об этой путанице, так и о своем деле, которое привело его в ту же самую канцелярию, куда попал и купец. Разговаривая таким образом, мы долго гуляли по берегу, а когда стемнело, возвратились на пароход. В буфете продолжались разговоры, слышался хохот, а нам хотелось отдохнуть. Парень-убивец, проникнув в глубину наших желаний, моментально устроил нас в дамской каюте, где никого не было. Он принес нам сюда чаю, две подушки и перетащил на своих плечах все наши вещи, оставшиеся в буфете. Мы стали пить чай и разговаривать.

— Все-таки, — сказал я, припоминая недавний рассказ Лаптева о его деле, — я не понимаю, зачем вы ушли из каюты. Пускай бы купец узнал вас — что за беда?

Слегка улыбаясь, Лаптев молча мешал ложкой в стакане чая и о чем-то думал.

— Знаете, — начал он, медленно отделяя слова, — беды действительно нет, все вздор… Но если б он меня

узнал, он бы поглядел на меня… Вот этого взгляда-то я и не могу переносить, то есть еще не могу, а со временем, быть может, привыкну, то есть позабуду впечатление этого взгляда. А теперь он просто дерет меня по коже… Как только поглядит на меня этаккакой-нибудь обыватель, так у меня просто жжет всю кожу, точно когтями кто царапает.

Я не понимал, о каком-таком необыкновенном взгляде говорил мне Лаптев, и молчал.

— Лет пятнадцать кряду, — продолжал мой собеседник, — мне пришлось играть роль того кирпича, который швыряют из рук в руки… Попадешь в одни, швыряют дальше, в другие, а едва попал в эти другие, немедленно бросают в третьи и так далее. Летишь в неведомую даль… И хотя пребывание мое в этих бесчисленных руках было непродолжительно, но я всегда встречал этот… терзающий взгляд, враждебный испуг и если не готовность на жестокость, то во всяком случае непременно мысль о ней. Вот и купец, если б он узнал меня, непременно бы глядел на меня такимвзглядом… А я, ей-богу, пока не в состоянии…

— Но ведь и сам купец тоже испытал кое-что, — сказал я. — Припомните, в какую безобразную свалку попал он… Я думаю, напротив, он понял бы и ваше положение… Ведь и он и вы очутились в одной и той же канцелярии…

— Ну нет! — оживленно перебил меня Лаптев. — Купец отлично видит и знает, что он-то, обыватель, попал по ошибке, а вот я, так и по его мнению, попал за дело.Свалка-то она точно свалка, если хотите — арлекинада, хоть и необузданно жестокая, грубая, дикая, а в ней, если только поприсмотреться, вникнуть, разобрать, отыщутся совершенно определенные течения враждебности, ненавистничества, и поверьте, что обывательский кулак отлично знает ту шею, которая ему ненавистна. Положим, что, руководствуясь в отыскании этой шеи главным образом чутьем, он по ошибке заденет десятка два соседних и родственных скул и затылков, но уж, будьте уверены, добьется и той скулы, какая ему требуется. Во времена моей юности и я в простоте сердечной полагал, что все это одно только жалкое недоразумение. Не раз мне хотелось сказать: "Безумные, опомнитесь! Ведь вы себя же губите", и т. д. Но потом я убедился, что именно себя-тои не губит обыватель, что именно на всех путях своих он только себя одного и помнит… Как же, свалки! Недоразумение!.. Вот я сегодня читал в какой-то газетке "сцены ка Нижегородской ярмарке". Изображены купцы, трактиры, арфистки и вообще всякое безобразие. Люди жрут, пьют, врут бог знает что, как сумасшедшие… В простоте сердечной, пожалуй, подумаешь, что и в самом деле люди эти только безобразничают, а посмотрели бы, как они обделывают дела в то же время. Посмотрели бы, как они в то же время "под гитару" обрабатывают каких-нибудь каракалпаков на ситчике… Нет, обыватель отлично понимает свою часть! Вот почитайте, пожалуйста, тут у меня есть лоскутик из газет… (Лаптев вынул из бокового кармана памятную книжку, битком набитую всевозможными газетными заметками и записками. Кстати сказать, с этой книжкой он почти не расставался и поминутно, в подтверждение своих слов, вытаскивал из нее какой-нибудь писаный или печатный документ.) Вот… Да я вам сам прочитаю… Дело идет об убийстве одного больного в больнице для умалишенных. Вот… "Били Орлова добрых полчаса. Когда Кудрявцев устал бить и просил помощи, то послал за Филимоном. Этот субъект прежде всего (знает, с чего начинать следует!) давнул Орлова коленкой в грудь, дал по шее и потом дал в бок раз пять с размаху… Смотритель стоял и говорил: "Прибавь", но сам не бил". Итак, видите, позвали, "кликнули" Филимона, сказали: "бей" — и Филимон немедленно приступил к исполнению приказания. Сначала в грудь, потом по шее и, наконец, в бок… Во-первых, во-вторых и в-третьих — все по пунктам… Что же это за стенобитное орудие? Что это такое: машина или человек?.. Оказывается, что человек, который к тому же поступал совершенно сознательно, и вот, полюбуйтесь, выставляет в свое оправдание уважительную причину… Вот тут сказано: "В свою защиту Филимон ссылался на то, что он семейный человек, имеет при больнице казенную квартиру, дорожит местом и исполняет, что приказано…" Существует, стало быть, двигатель, и, как видите, весьма сильный — семейство, фатера!.. Подумайте только, каково это семейство, какова эта семейная святыня, где можно спокойно чувствовать себя, совершив поистине злодейское избиение кроткого, шутливого (так сказано в стенографическом отчете процесса) человека!.. В том же самом Рыбинске, где происходит это безобразие, ломовой извозчик иногда вырабатывает в день по двенадцати рублей. Ведь есть же, стало быть, возможность не особенно пугаться того, что если и не исполнишь жестокого приказания, то без хлеба будешь… Но для этого надо хоть чуть-чуть думать не о себе, хоть на вершок видеть дальше своего носа… А этого-то и нет в громадном большинстве, в самом, так сказать, фундаменте обывательского общества… Да пусть бы это обывательское "я" было хоть сколько-нибудь разработано, в чем-нибудь выражалось, приняло бы какие-нибудь хотя мало-мальски достойные уважения формы — и того нет… Семейство, фатера!.. Войдите туда, ведь там ничего нет! Разве был за последние двадцать лет хоть единый мало-мальски яркий, внушительный случай, чтоб обыватель, ссылающийся в своих опустошительных набегах на отечество, на свою любовь к семейному очагу, вступился бы искренно хотя бы, например, за своих собственных детей? Ведь он нигде не пикнул — ни в думе, ни в земстве, не отправил ни одной депутации, как отправляет теперь с просьбою "запретить нам пьянствовать!.." Одного этого уже достаточно для того, чтобы представить себе, как мало какого бы то ни было нравственного содержания в его "фатере"… И все-таки, если вы попытаетесь потревожить его в этом пустом обиталище, он, не задумываясь, защитит себя… сначала в грудь, потом в бок, потом по шее…

Я попробовал было возразить Лаптеву, сказав, что случай, на котором он основывает свое мнение об обывательском бессердечии, есть случай исключительный, что виновники его понесли достойное наказание и что, наконец, бессердечие и видимая каменность обывателя имеют своим основанием и другие уважительные причины, не зависящие от обывателя; но Лаптев даже и не ответил мне — точно он не слыхал меня — и упорно продолжал порицать обывателя.

— Пуще всего обыватель боится каких бы то ни было нравственных обязательств, нравственных жертв. Все, что не касается лично его благополучия, все, что хоть на вершок раздвигает его до безобразия узкое миросозерцание, — все это пугает его, все это он гонит прочь; он боится нравственной борьбы, он совершенно непривычен к малейшим тревогам из-за каких бы то ни было забот, не касающихся его, а тем паче таких, ради которых он в самом деле должен чем-нибудь пожертвовать.

Поделиться с друзьями: