Боковой Ветер
Шрифт:
Недолго преподавала, но запомнилась историчка Маргарита Михайловна. Рассказывая, особенно о войнах (если изучать историю по учебнику, то будет такое впечатление, что вся история есть история непрерывных войн), — расcказывая о войнах, особенно Средней и Малой Азин, Маргарита Михайловна входила в такой раж, что ломала указки… Мы несли повинность — приносить в школу новые. Тесали их из поленьев, и они разлетались вдребезги и отбрасывались к печке на растопку. Однажды, сговорясь, мы сделали указки из вереска. И вот — урок.
— Дрались-бились, дрались-бились, — говорила учительница раскаляясь и ударяя по столу и передней парте, на которой на уроках истории никто не сидел, — Дрались-бились, и наконец — победа! — Удар по столу. — Чья? — Еще удар. Указке хоть бы что. — Чья победа? — закричала
Указка гнулась, но не ломалась. О другое колено. Указка, в отличие от учительницы, стерпела. Отшвырнув указку, Маргарита Михайловна ушла.
Литературу в старших классах вела Ида Ивановна, приезжая из Кирова. Всегда зябла, стояла в белом платке у печки. Я очень любил Иду Ивановну, хотя и дичился и даже остался на осень по литературе в девятом классе. Именно Иде Ивановне я осмелился сказать о своей мечте. Зимой, в метель, я подкараулил ее выход из школы, догнал и открылся. Она засмеялась: «Мне тоже говорили, что я буду журналисткой или артисткой, а вот видишь, сижу в вашей Кильмези».
Сейчас напоследок я побывал у школы. Березы, которые мы сажали, были огромными, выше старых школьных крыш.
Где проходили трассы школьной лыжни, была дорога на луга, за ягодами, в ветлечебницу, на бойню.
На луга мы ходили прямушкой, через огромные поля высокой ржи. Выше роста человека. Идешь, и колосья хлещут по лицу, можно, отойдя в сторону, заблудиться.
Здесь были клумбы с цветами, которые летом стали засыхать, и мы сами прибежали их рыхлить и поливать.
Смешно, но с этого начались сельские уличные пионеротряды. Нас даже наградили поездкой в Ижевск, и я впервые в жизни увидел город и железную дорогу. В Ижевске больше всего поразило то, что люди купались за деньги. Я не пошел, зато, и это всегда вспоминала мама, привез связку сушек. В этом я поступил как отец: он всегда из командировок, экономя командировочные, привозил нам подарки. Лучшим подарком была еда.
Однажды он привез картину — лебеди плавают в озере, а по краям цветы.
Мне всегда больно, когда высмеивают вышивки, герань, картины с лебедями, — разве это мещанство купить на последние рубли картину и осмотреть далекую красоту? Конечно, кисть несовершенна, так дайте тогда каждому по Рафаэлю. А как высмеивали висевших в столовых васнецовских трех богатырей, шишкинских мишек, перовских охотников! И все же — ничего не вышло: копии все улучшаются, и представить в сельской столовой кубистов и супрематистов все же нельзя. А герань«- этот прекрасный, обруганный цветок бедных подоконников? Выжила герань. Что говорить: курочка-ряба могла исчезнуть, не попавши даже в Красную книгу. Оказывается, курочка-ряба может быть рождена, высижена и выхожена только курочкой-рябой, в инкубаторе их не разведешь. А ведь смеялись над темнотой хозяек, тех, кто сажает в самое яйценосное время курицу на яйца, а не берет цыплятами из инкубатора. Нет, великое дело постепенность.
Прошел, снижаясь, самолет и еще раз напомнил, что сегодня прощанье с родиной. Надолго ли? Тут нельзя было назначать точное время, такая жизнь, что можно только надеяться и верить, что скоро. Так много дорог и тропинок надо проехать и пройти, чтобы понять, откуда начиналась жизнь на этой земле.
И вот последние часы в Кильмези. От редакции, от нашего дома, у которого сфотографировались на память, идем собирать вещи. И не моя, милая родина, вина, что живу здесь в гостинице. Я не гость, и не хозяин, но и не блудный сын. Даже останься тут жить мои родители, все равно в тот год уходили в армию, а там институт. А там работа. Приезжал бы, но звался бы тогда отпускником. Тоже не мед. Шел бы купаться, а не на воскресник.
И совершенно искренне, выступая в школе перед старшеклассниками, говорил я, чтобы они непременно шли учиться. Да, ничего, кроме пользы, от того, что выпускники, особенно ребята, поработают, послужат в армии, нет, но надо идти на преодоление схемы. Еще неизвестно, где больше пользы мы приносим отечеству.
Мама и сестра, как женщины, не могли не зайти в универмаг. Он обновлен, расширен, и товаров в нем на любые деньги. Но вот что нас всех опечалило, и мы враз сказали, тчто это плохо, — это то, что в бывшем хлебном магазине
сейчас продают водку. Это не ханжество, и помянуть стариков на кладбище, выпить мы брали здесь же. Но эти хлебные карточки (эх, забыл у Вали Грозных спросить, есть ли в музее продовольственные карточки; нет, наверное, разве их можно было уберечь!), эти очереди с вечера. «С вечера очередь сама займу, накажу, чтоб кто-нибудь пришел, а потом ночью по очереди бужу и посылаю на смену. Так достаивали до утра, а хлеб иногда везли к обеду». Как забыть эти очереди? Когда мы рассказываем, чего мы пережили, какие у нас были воскресники, как было голодно, многие не верят, думают, что это мы нарочно. Нет, милые, какой там нарочно, рады бы не писать, не рассказывать, но когда смотришь, как швыряют хлеб, как не любят работать, как забывают, кто они и откуда: как тут смолчать?!Нехорошо, очень нехорошо, что в хлебном магазине водка. Как бы сделать так — неужели это недостижимо, ведь сделана же прекрасная уличная выставка героев войны — сотни кильмезских мужчин убиты за отечество, и за тот нелегкий хлеб сколько пролито крови, — и вот сделать бы в этом магазине какой-то другой, не водочный, и прикрепить мемориальную доску: «В этом магазине в военные и послевоенные годы был хлебный магазин. Норма хлеба на одного человека в сутки достигала 200 граммов».
Прочел бы взрослый человек, вспомнил бы, прочел бы добрый молодец, призадумался.
Именно отсюда потом, по воспоминаниям, пришли ко мне строки:
Хлеб давали по списку мукой,
раз на землю мешок уронили,
загребали на фанерку рукой
и по норме меня оделили…
Я тогда до всего не дорос,
но уже и тогда был не слеп.
Отвернулась мама, чтоб слез
не впитал суррогатный хлеб.
Это было давно-давно,
как для многих немое кино..
Но с тех пор навсегда мне дано:
хлеб с землею — понятье одно.
До свидания и ты, Дом культуры. Сколько перепето, перетанцовано в тебе! Как сердце билось от смелости, когда делал первый шаг через огромное пространство пустого зала, чтобы подойти, освещенному прожекторами взглядов, и сказать, глядя в пол: «Пойдем». И вот ее ладони на плечах, как погоны за смелость. А вот уже и другие пары. Нет, это я залетел, две руки на плечи будут класть куда позже, мы держали правую руку на талии, левой же держали ее правую на отлете. Плохо, скажете. Нет. Зато мы видели глаза друг друга.
А сколько пересмотрено фильмов. В детях мы сидели на полу, движок, конечно, ломался, рвалась лента. Сеанс шел иногда целый вечер, как многосерийный. На экране устраивали театр теней — мальчишки перед ним из сплетения пальцев делали собак, птиц, зайцев. Фильмы шли сказочные: «Кубанские казаки», «Свинарка и пастух», «Веселые ребята». Мы их смотрели как сказку и радовались, что если у нас плохо, то это ничего: ведь есть же такие места, где людям хорошо. Но, помню, даже и тогда никак до нас не доходило, что надо смеяться над тем, что поросенок напивается пьяным, а затем его, живого, тычут вилкой. Или как в театре, размахивая погребальным фонарем, поют частушки.
Здесь же я увидел в кино Лолиту Торрес, и с тех пор для меня Южная Америка — это она. И недавний приезд в СССР многодетной матери, отяжелевшей исполнительницы романсов, не заслонил прежний ее образ.
Девчонки тут, конечно, увидели Жерара Филипа. Скажите, чем он хуже Пьера Ришара?
Пришла машина.
И я, как будто добирая воспоминания, торопливо писал обрывки фраз и слова.
«С сараев на снег» — это уже ближе к весне, когда спускали снег с крыш, вырубали огромные пласты, очередной удалец садился верхом, пласт подрубали, и он, зашумев по крыше, ухал вниз, разбивался в прах.