Боль
Шрифт:
— Если вякнешь, что на шкурки навел я, губы еще толще сделаю! Понял? Промолчишь — верну заготовки…
— Ты о чем, Саня? — Прошка удивленно заморгал глазами.
— Трезвов! — послышался голос Захара Яковлевича. — Веди собрание! Дай слово оратору, пусть хоть ямбом, хоть хореем — лишь бы по делу…
— Я и прозой могу! — опережая председателя, выпалил Сашка, когда смех поутих, и заговорил, обращаясь к сидящим в первом ряду рабочим. — Недели три назад бригадир посылал меня на склад за материалом. Пришел это я… Гляжу — Туркин прямо-таки аж на четвереньках! Ну, думаю, поднабрался товарищ… В стельку! Соображение отказало, сработал инстинкт, вспомнил предков, от кого произошел, и — на четвереньки… Оказалось совсем
«Ловко закрутил, — подумал Остроухов и зарадовался тому, что Туркина защищают. — Глядишь, дело помаленьку и уладится…»
— Разве я теперь поверю, что Туркин может украсть! — продолжал Сашка. — Но убыток — хочешь не хочешь — должен быть возмещен. Поэтому я предлагаю покрыть недостачу премиальными, которые нам причитаются за перевыполнение плана!
Все заговорили разом.
— Вот так Стихоплет!
— Соплив еще чужим карманом-то распоряжаться!
— Заплатить — поддела… Разобраться надо!
— Сейчас проголосуют — будет тебе и ямб, будет и хорей…
Трезвов побренькал по графину..
— Прошу соблюдать порядок!
Встал Авдеич, сутулый, усталый. Сказал, словно отрубил:
— Мы что, ради денег живем? Записывай, Трезвов в протокол: десять процентов премии отдаю Кузьмичу! Выноси решение и делу конец. Нечего переливать из пустого в порожнее!
— Какие еще будут мнения?
— Дозвольте, граждане сапожники, пару слов молвить? — В дверях показался дед Василий. — Я тут ненароком. Неприлично входить без приглашения, да дело у вас, видать, шибко серьезное.
— Говори, говори, дед, если по существу…
— По существу, по существу! — дед Василий прошел вдоль стены к первому ряду, встал так, чтобы видеть всех. — Вы полюбопытствуйте, за что Прошка Остроухов угощал на прошлой неделе Семена Кузьмича…
— Не туда поехал, дедуня! — зашумели, в дальних рядах.
— Я, милые мои, семьдесят пятый годок еду. Дорогой нагляделся на всякое, и будьте покойны, куда ехать — знаю! Проша Остроухов, граждане сапожники, зазря угощать не станет. Не тот это человек. Вы полюбопытствуйте.
— Чего ты, старый пень, пристал как репей!? — вспылил Остроухов. С беспокойством подумал: «Откуда он пронюхал, что мы выпивали?»
— Ты, дед, загадки не загадывай… Мы все тут после работы, — поддержал Остроухова Трезвов. — Если знаешь чего — выкладывай! Не таись…
— В прошлую пятницу; — заговорил дед, откашлявшись, — вышел я проверить объекты. По небу месяц бежит — светлынь! В такую пору остерегаться нечего… Дошел до амбара… Глянул и обмер: замка-то на дверях — нету! Хоть я и не из робкого десятка, но тут испужался. Однако служба есть служба. Это бывало нашему брату, сторожам, было вольготней, когда ружьишко выдавали: пальнешь вверх — оно тебе надежней. А нонче с кулаками да со свистулькой не больно-то с преступным алиментом повоюешь… Так вот, слышу — разговор… Засов заскрипел… Я — за угол. Как-никак, а поберечься надо: их там, может, взвод… Гляжу — батюшки светы! Кузьмич выплывает, а рядом Прошка Остроухов. Оба — пьяней вина. Прошка в сугроб бутылки, как гранаты, кинул, Кузьмич амбар на замок замкнул — и пошли по двору в обнимку, будто со свадьбы. А за калиткой песняка вдарили. Как и положено… Все бы ничего — мужики, они и есть мужики, у них каждый день праздник, — да только Прошка Остроухов по снегу сумку волочил… Ба-альшую сумку!
— После работы угощались на свои кровные! — робко нарушил тишину Остроухов. — Фантазию разводит старый…
— И никакую не фантазию! — обиделся дед. — Кузьмичу пить врачи запретили. Он водку покупать не станет. Значит, ты принес. А к чему бы это тебе —
две приносить? Аль много получаешь? Значит, у тебя такая задумка была — выпить как следует… Я это к тому говорю, что вспомнилось мне, как не то в сорок третьем, не то в сорок четвертом году дружок мой, Севастьян Савельевич, царство ему небесное, жаловался мне: после выпивки с Прошей спохватился он вскорости, что куль с хромовыми голенищами как сквозь землю провалился. Ему, бедняге, цельный год пришлось только за половину жалованья расписываться. А Проша, между прочим, каждое воскресенье на толчке, сапоги продавал… Вот те и фантазия.— Не брал, не брал я! — взвился со стула Остроухов. — Ни у Савельича не брал, ни у Кузьмича!..
— Да что же такое делается, товарищи? — опешил Трезвов.
— Зачем, дед, напраслину на человека возводишь? — неожиданно встал и сказал Туркин. — Остроухов находился при мне неотлучно… А угостил за то, что я ему пряжу отдал. Свою. Три кило. Товарищ Спиридонов подтвердит, я уплатил… Остроухов, дед, воевал! Кровь проливал! Вон он какой, глянь! Двадцать пять годиков на одной ноге! А ты его замарать хочешь?! Ты это брось, старик!
Остроухова словно кто придавил к стулу «Как же так, мать честная! — думал он, — Что я ему сделал хорошего? Ничего… А он за меня… Уж лучше бы не заступался…»
Собрание бушевало.
Трезвов с минуту прислушивался, потом переговорил с рабочими из первого ряда, пошептался со Спиридоновым, глянул на Захара Яковлевича, поднял руку, призывая к тишине, и, сердито водя глазами, поставил точку:
— Поступило предложение: просить руководство комбината провести расследование с привлечением органов! Кто — за?
Прошку лихорадило. «Вот она, крышка! — мелькнула нехорошая мысль. — Доказывай теперь, Прохор Ермолаич, что ты не Соловей-разбойник!» — Невидящими глазами посмотрел вокруг и через силу поднял, как и все, непослушную, вмиг одеревеневшую руку.
Трезвов закрыл собрание, и Остроухов, расталкивая всех, заспешил к выходу. Больше всего на свете в эту минуту ему не хотелось быть на людях. Он готов был бежать куда глаза глядят, лишь бы никого не видеть, ни с кем не разговаривать, лишь бы не отвечать на вопросы, которыми — он знал — мужики после собрания его забросают. Но больше всего на свете он боялся встретиться взглядом с Туркиным.
В цехе уборщица мыла полы. Остроухов прямиком, через лужи, — к вешалке. Суетливо оделся и — на улицу. Горстью зачерпнул с фундамента снегу, бросил в лицо. Обдало щеки ядреной свежестью. «Ну и что я тут выстою? — подумал Прошка. — Надо идти к мужикам. Те поймут… Мало ли что наговорит выживающий из ума старик. Не пойман, господа сапожники, не вор! И не очень-то давите на нервы…»
Захлопала, тягуче поскрипывая, дверь. Показался народ. Дымили папиросами, шумно разговаривали. Впереди шли мужики, его, Прохора Остроухова, одногодки и которые постарше. Прошка, грудь колесом, — к ним. Увидев его, все, словно по команде, умолкли. Напуская веселость, Остроухов пожаловался:
— Прикажу бабе сухари сушить! Мужики, может, и вы поможете, а? А то ведь — видели? — в одночасье, с легкой руки деда Василия, чтоб ему, грабителем стал… Упекут за милую душу!
Никто не ответил. Прошка заметался взглядом от одного к другому, ища поддержки. Молча, по одному, по двое, мужики, обходя Прошку по неутоптанному снегу, пошли через двор к калитке. Только Санюра обернулся на миг, но ничего не сказал.
Из конторы вышел Захар Яковлевич. Вслед за ним — бухгалтер. Прошка заторопился им наперерез. Он рассчитывал, что завяжется разговор, удастся, возможно, узнать мнение начальства. Но ни Захар Яковлевич, ни Спиридонов даже не взглянули в его сторону. Остроухов рот раскрыл от неожиданности: уж кто-кто, а Захар-то Яковлевич всегда, бывало, первым и поздоровается, и попрощается. За ручку…