Болеро Равеля. Неожиданный финал
Шрифт:
Я думал, что Никита осадит машину, увидев вскинутые навстречу автоматы замостных часовых, – но он лишь выбросил через окно серебристый жетон. Спешно козырнув, стрелки пропустили нас, а затем бросились под защитный колпак.
Вертолет почему-то отстал, – возможно, подбитый, – зато, утробно громыхая, над увитой виноградом стенкою явился поезд метро. Мы шутя догнали и обошли его: ходивший лишь в часы "пик" паралитик-состав с выбитыми стеклами тащился, разбухнув от народа, даже на крышах сидели и лежали.
За обочиной частили стволы красно-рыжих рощ, уносились побуревшие газоны, теннисные корты, веранды нарядных белых домов. Концессионная зона отдыха… Какие-то счастливые люди неспешно ехали на конях, он и она, в цилиндрах, одетые как для конкура. И не глянули с высоты седел…
Обольянинов и тут рассчитал правильно. Вертолет над мостом не подбили: подальше облетев зенитные
За лесом, за голубыми заливами, где, как встарь, сверкали чистотою заново просеянные пляжи, долго еще был виден нам столб копоти.
День прошел в неистовой гонке. То по разбитому, долгие годы не ремонтированному асфальту (о, какие горячие ножи вонзались при каждом прыжке машины в мой несчастный затылок!), то по идеальному шоссе в концессионных зонах, а порою и по вязкому чавкающему проселку, по черепкам и доскам, вдавленным в грязь, сквозь нескончаемый дождь вел Никита тяжелый "хорьх" к неведомой цели. Под Броварами мы заправились на валютной, охраняемой пулеметчиками, бензоколонке, причем Елизавета расплатилась чеком; без особых задержек пересекли государственную границу Киевской республики; а в лесочке неподалеку от Галицы, уже в государстве Черниговском, под вечер устроили привал.
В высоте немного развиднелось… Из объемистого багажника наш водитель и защитник извлек пару кожаных саквояжей самого старинного вида. На относительно сухом месте под раскидистым тополем мы постелили брезент, поверх него развернули ломкую белоснежную скатерть, и Елизавета с Никитою стали "накрывать на стол". Словно лопались жесткие обручи, годами стискивавшие мою грудь, и становилось легче дышать, когда я смотрел, как Никита жестами тороватого хозяина достает из бархатных гнезд и расставляет алмазной грани бокалы, тарелки с бледно-отчетливым рисунком цветочных гирлянд, раскладывает серебряные с чернью массивные приборы. Из второго саквояжа явились нашим ошалелым глазам и окорок смугло-розовый, со спиралью нежной белизны, и желтый плачущий балык, и пирог, под лезвием обнаживший многие слои мяса, рыбы, яиц с луком, и пузатые бутылки, полные будто бы светлой крови… Черт, как он щедро пластал все это тесаком! Боги, как сладострастно мы все это пожирали! Какими мы разом стали учтивыми, с какой церемонностью поднимали тосты друг за друга! Даже Стана, осторожно вынесенная Георгием, оживилась, и Елизавета, кое-что смыслившая в медицине, решила, что девушке не помешает бокал вина. Затем Никита сделал вещь совершенно неожиданную: достав плоскую коробочку с каким-то, эмалью по белому изображенным, генералом в треуголке, открыл ее и душистым пряным табаком любовно зарядил обе ноздри. Чих его был орудийным… То же проделал и я – Георгий не решился. Вслед за встряскою, произведенной в мозгу едким и густо-сладким запахом, сокрушительно чихнув, я почувствовал необычайную свежесть и прояснение ума, словно и не было за спиною целодневной изнурительной дороги.
Пока мы наслаждались дивным Никитиным "кнастером", Елизавета в машине распеленала Стану, осмотрела порезы на ее животе, чем-то смазала и велела ехать дальше.
Тьма лежала теперь вокруг нас, полная и непроницаемая; вымершие села не радовали ни единым огнем. Фары "хорьха" вырывали из ночи то стелу облупленную, с надписью "Галицкий эфиро-масличный завод", то руины фермы, то стену разросшегося, одичавшего сада. Мы видели в полях высокого бурьяна дрожащие сполохи костров. Наверное, летом здесь разводили свои жалкие посевы бродяги из крестьян, охраняли друг от друга, заживо разрывали в клочья воров – да так в шалашах и оставались до весны… Нашу огромную, слепящую фарами машину принимали, должно быть, за полицейскую, оттого и не цеплялись.
За поворотом на Ичню Никита включил музыку. До сих пор не знаю, был ли в машине приемник, или магнитофон, но звучание пленяло чистотой и объемностью. Оркестровая мелодия – болеро Мориса Равеля, памятное с детства, всегда поражавшее меня богатством красок и ровным, неуклонным нарастанием силы. Поначалу чувственно-томная, будто арабская сказка, музыка являла мне шествие каравана, закутанных в белое бедуинов на верблюжьих горбах, красавиц в чадрах и звенящем золоте… Но неумолимо рос напор духовых и ударных; ритм был постоянен, однако шли мерным шагом уже не спесивые верблюды с гуриями; боевые слоны прогибали землю,
склонив бивни, усаженные стальными кольцами. Ход чудовищной армады, под конец уже подобный разгулу стихий, обрывался внезапно, то ли победою, то ли катастрофой – не знаю, но мне всегда становилось обидно, когда мелодия заканчивалась. Хотелось слушать сначала.Лучи, метнувшись над подернутой паром водою, скользнули по кирпичной громаде – остову бывшего сахарозавода. Взревев, машина пошла в гору, а затем плавно скатилась с нее.
В замке небесного свода блеснула сквозь муть чистая серебряная долька. Утомленным засыпающим взором поймал я у обочины пару массивных белых строений, каждое вроде малой беседки. Свернув меж ними, "хорьх" въехал на дорогу, глубоко прорезавшую холмы.
Большое сияние близилось навстречу… Минута, другая, и я увидел за оградою освещенный со всех сторон дворец, двухэтажное размахнувшее крылья строение с куполом и колоннадою при входе. Два льва над воротами, вздыбясь, опирались на щиты; под каждым замер солдат в зеленом мундире и кивере, держа на отлете высоченное, в мужской рост ружье со штыком.
Казалось, нас сразу бросили в разгар действия на съемочной площадке. Сонных и усталых, буквально выхватили из машины ливрейные лакеи в пудреных париках. Целая группа уносила Стану; там среди лакейских галунов и чепцов горничных виднелся мундир пожилого военного, явно всем распоряжавшегося. Краем уха я услышал, что нашу болящую берет под свою опеку знаменитый армейский хирург, специалист по ранам, и тем выздоровление ее обеспечено…
Честно говоря, я полагал, что всех нас приткнут в какой-нибудь бывшей кладовой, наскоро переделанной под общежитие, – но случилось иначе. Меня проводили в белый нарядный флигель, и я оказался один в прохладной комнате второго этажа, пахнувшей паркетным лаком и свежевыстиранным бельем. Она не была пышна или вычурна, но от высоких полированных дверей с медными замками и ручками, от простых беленых стен веяло старомодной добротностью. Простою была и мебель, зато в каждом изгибе подлокотника, в каждой точеной ножке кровати чувствовались любовь и неспешность мастера. Сперва впав в недоумение при виде ночной вазы и кувшина-рукомойника с мискою,– зачем столь подробно воспроизводить предметную среду 18-го века? – я подумал затем, что эти вещи более интимны и человечны, чем кран и унитаз, и превращают комнату в некое замкнутое, уютное гнездо…
Ах, и с помощью димедрола или радедорма, героически добывавшихся мною в обмен на антикварные книги, не выспался бы я дома так, как в этой свежей, хрустящей постели! А какое было пробуждение – с атласным стеганым халатом, разложенным на кресле, с колокольчиком у изголовья, звоном коего я вызвал из-за дверей величаво поклонившегося лакея! Подойдя к полукруглому окну, он привычным движением раздернул шторы – и в комнату хлынул свет погожего утра!.. Туч и дождя как не бывало: под серо-голубым ласковым небом лежал посреди двора тронутый желтизною газон с купами розовых кустов, окруженный дорожкою из кирпича. Двор обнимали крылья дворца, с пристроенной к торцу одного из них странной остроконечной башнею. Восторженно и жадно, будто преподнесенный лично мне роскошный подарок, рассматривал я аллегорические фигуры над фасадом. Что держит женщина, возлежащая слева – копье, что ли?..
Резко встав с постели, я зажмурился, ожидая прилива боли к затылку – рана сделалась мучительно-привычной, давая себя знать при каждом неловком движении… Но ничего не случилось. Затылок безмолвствовал. Я дотронулся: шрам был на месте, но вел себя так, будто нарки пырнули меня недели две назад…
Стесняясь принимать помощь от слуги, я все же был вынужден просить его совета: столь непривычны были все крючки и застежки моей новой одежды. Но, справившись, с удовольствием повертелся перед зеркалом: какого бравого, видного молодца сделали из меня расшитый шелковыми узорами камзол, серый кафтан с широкими, отделанными серебряной тесьмою отворотами; нарядное жабо, короткие штаны до колен, белые чулки, башмаки на довольно высоком каблуке, со стразовыми пряжками! Теперь и щетину можно было сбрить, никак со всем прочим не сочетавшуюся, и надеть пудреный парик с буклями и косицею в черном шелковом кошельке!..
Вторым чудом за это утро были показания дозиметра. Привычно выхватил я его, сходя с крыльца на двор… Жалкие микрорентгены показывал счетчик, в пределах естественного фона! То ли какой-нибудь благодетельный циклон стащил из этих мест радиацию, то ли… других объяснений я тогда не подобрал.
Завтрак был накрыт во дворце, в одной из столовых второго этажа. Легко скользили лакеи, обнося нас фарфоровыми блюдами и соусниками, наливая из графинов. Локоны на невинном затылке Елизаветы отражались в зеркале, тянувшемся вдоль всей стены.