Больница Преображения
Шрифт:
Переставляя с места на место баночки с наклейками, она говорила о растущих ценах на жиры, о каком-то адвокате и лишь много времени спустя упомянула об отце. С нескрываемым наслаждением принялась в подробностях описывать события последних месяцев. Нарисовала портрет непризнанного, несчастливого гения, истерзанного болезнью почек и сердца. Она, единственная во всем свете, хоть и дальняя только родня, позаботилась о великом изобретателе. "Твой отец", - повторяла она, и опять: "твой отец", - так что в конце концов Стефан даже начал подозревать, что она хочет уколоть его и укорить за черствость. Но у нее и в мыслях не было ничего подобного. Просто она всем сердцем ему сочувствовала.
Когда он поел и умылся, его наконец допустили в спальню.
Тетушка взяла на себя роль посла; несколько раз входила туда и на цыпочках возвращалась обратно. При этом она размахивала руками - казалось, отталкиваясь веслами от сопротивляющегося воздуха. Настроение создалось торжественное. "Прямо-таки возвращение блудного сына", - подумал Стефан и вошел, почему-то тоже на цыпочках; в воображении его рисовались какие-то эскизы коричневатого Рембрандта.
Сразу бросилось в глаза, что мамина коллекция фикусов, аспарагусов и иной растительности безжалостно задвинута в самый темный угол комнаты. Отец лежал в постели, натянув на подбородок одеяло. И лишь лимонного цвета руки слабо сжимали его край искривленными пальцами - они напоминали мертвые, уродливые украшения.
– Как себя чувствуешь, папа?
– с трудом выдавил из себя Стефан.
Отец промолчал. Стефан смешался, ему захотелось вежливо и быстро покончить с визитом. Мелькнула мысль, что было бы хорошо, если бы отец сейчас умер: место действия в лучших патетических тонах, "у одра"; сам он опустится на колени и пробормочет какую-нибудь молитву, а затем можно и уезжать. Это намного бы все упростило. Но отец не умирал. Напротив, приподнялся на постели и попытался что-то сказать - заговорил поначалу шепотом, но потом голос его окреп: "Стефек, Стефек", - повторил он несколько раз, "Стефек", - сперва это прозвучало недоверчиво, потом радостно.
– Я слышал, отец, что ты чувствуешь себя неплохо, и так перепугался, когда получил телеграмму, - солгал он.
– Э-э, чего там.
Отец пытался подняться, надо было ему помочь; Стефан оказался совершенным неумехой. Под своими пальцами он обнаружил тоненькие кости, дужки ребер, выпиравшие наружу, ощутил угасающую теплоту, удержать которую пыталось это тощее, беспомощное тело.
– У тебя болит что-нибудь?
– спросил Стефан с удивившей его самого нежностью.
– Садись на кровать. Садись, - повторил отец, уже немного раздражаясь.
Стефан послушно присел на самый краешек; было очень неудобно, но трогательно. О чем теперь говорить?
Он помнил только одно выражение отцовского лица: бесконечно отрешенный взгляд в какой-то иной мир, в котором строились его приборы. Руки у него постоянно были в ссадинах от проволоки, изрезанные, обожженные кислотой или вымазанные краской экзотических цветов. Теперь все это с них сошло. В темных, толстых жилах под веснушчатой кожей рук слабо подрагивала собиравшаяся покинуть его жизнь.
Горькое откровение для Стефана.
– Я устал ужасно, - сказал отец.
– Лучше бы уснуть и больше не просыпаться.
– Папа, ну, как же можно, - возмутился Стефан. А сам подумал: к чему стремится вот это тело и вот эта голова, в которой мозг чуть ли не перекатывается, как высохший орех в скорлупе? Вот суставы - скрипящие, проржавевшие петли, легкие - астматически хрипящие меха, сердце барахлящий, разбитый насос. Убожество строительного материала предопределяло и формы ветшающей трущобы, жилец которой с ужасом замечает,
что она готова обрушиться ему на голову. Он вспомнил стихотворение Секуловского. Вот именно, плоть нас и убивает, тело послушно только одним законам: природы - но не воли.– Может, съешь чего-нибудь, папа?
– неуверенно спросил Стефан, напуганный легкостью руки, которая поглаживала его лежавшую на одеяле кисть. И сам устыдился своих слов, так это глупо вышло.
– Я ничего не ем. Мне не нужно. Я столько хотел тебе сказать, но так сразу... по правде говоря, я всю ночь обдумывал. Даже и спать уже не могу, - пожаловался он.
– Так я сейчас... сейчас выпишу тебе.
– Стефан полез в карман за бланками рецептов.
– И вообще, отец, кто тебя лечит? Марцинкевич?
– Оставь это, оставь. Да, лечит. Теперь уже все равно.
– Он уткнулся в подушку.
– Этот час, Стефан, настает для каждого. Когда нет большей заботы - только чтобы какая-нибудь жилка в мозгу не лопнула. Это глупо, но не хотелось бы умереть в одночасье. Если бы знать наперед. Но это бессмыслица.
Ладонь, поглаживавшая его руку, замерла, словно в нерешительности.
– Мы так плохо друг друга знаем. У меня никогда не бывало времени. Теперь я вижу, что, в сущности, все равно: те, кто торопится, и те, у кого есть время, приходят в одно и то же место. Никогда не жалей, не жалей. И, помолчав, добавил: - Никогда не жалей, что был тут, а не там, что мог сделать, а не сделал. Не верь этому. Не сделал, значит, не мог. Во всем свой смысл только потому, что все кончается. Видишь: всегда и везде - это ведь то же самое, что никогда и нигде. Не жалей, запомни это!
Отец опять замолчал, задышал труднее, чем прежде.
– Я, собственно, не то хотел тебе сказать. Но меня уже и собственная голова не слушается.
– Я бы дал тебе, папа... не знаю, ты какие лекарства принимаешь?
– Колят меня иголками, холят, - сказал отец, - не беспокойся. Ты на меня в обиде, да? Скажи!
– Но...
– Давай теперь не лгать друг другу, ладно? Я знаю, ты обижаешься. Никогда не было времени. Впрочем, мы чужими были. Видишь ли, мне никогда не хотелось отказываться от самого себя, наверное, я не любил тебя, иначе бы это... впрочем, не знаю. А тебе хорошо, Стефан?
Стефан не знал, что ответить.
– Я не спрашиваю тебя, счастлив ли ты. О том, что счастлив, человек узнает только после, когда это проходит. Человек живет переменой. Скажи, девушка у тебя есть? Может, жениться надумал?
У Стефана перехватило горло. "Вот человек, он умирает, он мне почти чужой, но думает обо мне. А я, сумел бы я так?" - и на этот вопрос Стефан не нашел ответа.
– Молчишь? Значит, есть?
Не глядя на отца, Стефан отрицательно покачал головой, У отца глаза были голубые, налитые кровью, но главное - исстрадавшиеся.
– Да, тут советами не поможешь. Но я вот что тебе скажу: мы, Тшинецкие, такие люди, которым женщины необходимы. В одиночку мы сами с собой не справимся. Человек, чтобы ему чисто жить, и сам должен быть чистым. Ты всегда был строптивым, может, я и нехорошо делаю, что так говорю. Но ты не умел прощать, а в этом, в сущности, все, больше ничего и не надо. Не знаю, научишься ли. Во всяком случае, от женщины не стоит требовать ни красоты, ни ума. Только мягкости. Чувства. Остальное приложится. А без мягкости...
– Он прикрыл глаза.
– ...Ничего они не стоят... А это так легко...
– И очень сильным, давнишним голосом заключил: - Можешь все позабыть; как хочешь. Не слушать советов - это тоже мудрость. Но ничьих, помни. А теперь... что я тебе хотел сказать?.. В столе три конверта.