Большаки на рассвете
Шрифт:
— Как в бане, — говорит Криступас сыну, бредущему сзади. Они идут, остерегаясь шестеренок и приводных ремней. Мысленно Юзукас видит поверженного исполина: закутанные брезентом плечи, весь он из чугуна и стали; чугунный лоб в испарине, исполин ежится от отвращения, изрыгает брагу, которая стекает в какую-то речку. Стекают чистые капли, выжатые из капилляров его металлического тела. Судорожно подпрыгивают стрелки — чуткие показатели его агонии.
Мужчины подсовывают под заржавевший кран пустые консервные банки.
— Пейте, — Дровокол протягивает всем жестянки с бурой, зловонной жидкостью.
— Сам пей, — говорит Криступас.
Он озирается по цеху, словно что-то ищет. Потом, отыскав жестянку, начинает возиться
Любимое занятие Юодки — охота. Как только лужицы затягивает ледком и на поля ложится первый снежок, Юодка отправляется охотиться на птиц, волков или зайцев. На обратном пути он всегда заходит к Криступасу. Юзукас не раз пробовал вкусное, пахнущее ветром жаркое, только в нем почему-то попадаются дробинки, иногда их столько, что можно зубы сломать. Юзукас собирает эти дробинки и складывает в кучку — свинец ему всегда пригодится; свинец и пустые со стреляными капсюлями гильзы. Особенно ему нравится, когда мужчины в застолье песни затягивают.
— Ты что там, Даукинтис, делаешь? — улыбнувшись, кричит Юодка.
Криступас прячет за спиной жестянку.
— Тебе пить нельзя.
— Я не себе наливаю.
— А кому?
— Ванагелису отнесу. Он боится здесь показываться.
Ванагелис, щуплый, неказистый человек, во дворе котельной колет дрова. Удары у него сильные, он высоко замахивается топором с длинным топорищем. Криступас показывает на него и добавляет, что за такую работу человек и впрямь заслуживает награды.
— Смотри у меня, — грозит ему Юодка пальцем, — чтобы ни капли. Всякие коленца потом выкидываешь, а я не успеваю тебя из бед выручать, к тому же, говорят, ты и меня спьяна поносишь.
— Это что — угроза?
— Ты не слишком хорохорься. Пока я тут начальник.
— Что думаю, то и говорю…
— Твое счастье, а может быть, несчастье, что ты слишком добрый. Добрый со всеми.
— Не тебе меня учить. И ты, я вижу, не очень-то разбираешься.
— Ну, ладно, ладно…
На том они и расстаются. Хороший, добрый человек Даукинтис — Юодка это знает. Только не может он понять, что ему с этой добротой делать. И работник он незаменимый — вкалывает за троих — словно с кем-то соревнуется. Не без гордости называет себя пролетарием. Он мостил площади, строил мосты, прокладывал большое Жемайтийское шоссе, работал в ресторанах… Скажешь не то слово — положит совок, и будь здоров.
Из котельной высовывает голову Рудавичюс, некрасивый мужчина, у которого очень красивая и веселая жена. В глазах у него всегда печаль. Огорчают его и дочери — обе учатся из рук вон плохо.
Рудавичюс подмигивает Криступасу. Отшвырнув жестянку, Даукинтис топает в котельную. У огромной высокой печи уже стоят Дровокол, скотник Дауётас, за печкой, выискивая что-то, роется в замусоленных тряпках трясущийся старик с искрошившимися зубами, в длинном пальто. Найдя что-то, он подходит к мужчинам, показывает и спрашивает: «Кто потерял? Надо положить на место». Протянув им какую-нибудь тряпку или железяку, он снова топает за печку.
— Зачем ты, папаша, этот хлам собираешь? — спрашивает Криступас.
— А? — вопрошает старец и прикладывает к уху маленькую, как ракушка, ладонь.
— Совсем в детство впал, — говорит Дауётас, крупный мужчина с вспыльчивым норовом.
Старик шмыгает, как испуганный зверек.
— Ишь ты, слышит, — говорит Дровокол.
— Какой ты наблюдательный, — отзывается Криступас.
— Когда надо, я все замечаю.
— Наблюдательность твоя яйца выеденного не стоит. Нет у тебя в жизни своей колеи.
Криступас подходит к старику с жестянкой в руке.
— На, выпей.
Тот ежится — ни за что, но рука сама тянется. Он выпивает.
— Старость, ничего
не попишешь, — говорит Криступас. — Все мы старости дождемся.Мужчины стоят у пылающей печи. Рудавичюс сгребает совком угли, и отсветы пламени начинают плясать на стенах. По лицам струится пот. Рудавичюс проводит рукой по лбу. Уже много лет он топит эту печь. Подбросив уголь, он стоит, глядя на печь, и сполохи огня трепыхаются на опаленном пламенем лице. Высоко поднимая топор, колет дрова Ванагелис. Ух, ух…
— Надо бы и ему отнести, — взяв бутылку, Криступас выходит во двор.
— Плохо, если завод закроют, — говорит Рудавичюс и кладет совок.
— Они здесь как у бога за пазухой, — сопит сплющенным носом Дровокол.
— А закуска у нас есть? — спрашивает вернувшийся Криступас.
Рудавичюс разворачивает скиландис, хлеб…
— Я тебе только в одном завидую, — жена у тебя… — говорит Криступас.
— Не завидуй, еще неизвестно, какая она на самом деле… — отзывается кто-то.
Сполохи огня лижут стены здания. Мужчины закусывают. Пахнет тмином и чесноком. Юзукас сглатывает слюну, а вместе с ним и все рабочие. Они отщипывают по кусочку, мысленно представляя себе женские руки, которые мололи это мясо, набивали… Красивая жена у Рудавичюса, нравится она Криступасу. Но сам Рудавичюс почему-то печален.
— Все они хороши, пока спят, — говорит Дровокол.
— А ты откуда знаешь? — спрашивает Криступас.
Дровокол ухмыляется — не знает, что и ответить.
Взобравшись по лестнице, они устраиваются на печи. Рудавичюс проверяет наружную дверь.
— Пойду Ванагелиса позову, — говорит Криступас.
— Что ты все время из-за этого Ванагелиса голову себе морочишь? — удивляется Рудавичюс. — Ты что его не знаешь: мигом директору доложит.
— И без него докладчики найдутся, — Криступас косится на бригадира Айгулиса, который только что взобрался на печь. Вялый, жующий мясо не столько от голода, сколько по привычке рот, крохотные блестящие глазки. Он делает вид, будто ничего не видит и не слышит. Упитанный, в ватнике с расползшимися швами. «Твоя песенка спета», — думает Рудавичюс.
Все знают, что жена Айгулиса ушла с другим, и это как бы определяет их отношение к нему. Айгулис ест, ни на кого не обращая внимания. Но никто не уплетает с такой жадностью, как Дровокол. Он первый в работе, первый в разговоре, первый и здесь, в еде. Там, где трудится Дровокол, другим делать нечего. Его язык прямо-таки вязнет в трясине слов. В его речи оживают все слова, какие он когда-либо слышал. Это не столько говор живого человека, сколько треск какой-то без умолку тарахтящей машины, заглушающей стук лопат, удары топора и молота. Нет такого русского слова, которое он не произнес бы по-литовски, и нет такого литовского слова, которое он не произнес бы по-русски. Там, где трудится Дровокол, Криступас не может работать — перепонки лопаются. Он жалеет своего доброго и трудолюбивого племянника. «Это руками таких, как ты, — не раз говорил он ему, показывая на здания поместья, — и эти хоромы построены, и этот овин, в котором твоих прадедов крепостных до смерти секли».
Нет равного Дровоколу в работе, но нет равного и в сквернословии. «Дровокол!» — презрительно шипит кто-то. «Дровокол, — с тоской произносит Криступас. — Придумай ему самую тяжелую работу — все сделает!» Дровокол — это жалкая тень Криступаса: не щадя себя, и он в юности катал камни, таскал бревна… «Теперь другие времена, Даукинтис», — сказал бы Юодка. «Да я и сам знаю, винокур», — отрезал бы Криступас.
Юодке очень не нравится, когда его так называют.
Мужчины продолжают закусывать — пухленькая, тепленькая ручка Айгулиса, твердая рука Юодки, тихая, осторожно отщипывающая хлеб — Рудавичюса, щедрая, кормящая своего ребенка — Криступаса и еще чья-то проворная, почти незаметная, пытающаяся схватить самый лакомый кусок. И глаза. Чьи-то зоркие, наблюдающие за всеми ими глаза…