Большая родня
Шрифт:
Изо всех сил бросился в село. Выбора не было: позади — охрана, в селе — полиция. И он решил: или пан, или пропал. Постучал в первый дом.
— Кто там? — испуганно отозвался женский голос.
— Тетенька, примите, потому что фашисты убьют. Из лагеря бежал.
— Ой!.. Сейчас!
Только вошел в дом, сразу же попросил ножницы и быстро срезал свою длинную рыжеватую бороду, а потом из дрожащих рук женщины взял свежую одежду, переоделся и залез на печь.
На улице уже картавили сердитые голоса и разъяренно лаяли собаки.
— Вы же не забудьте, как ваша фамилия: Василий Миронович Мирончук,
Со временем в хату гурьбой ввалились охранники. Заглянули под кровать, на печь.
— Кто там?
— Муж мой, — заикаясь, ответила женщина. — Недавно с дороги вернулся: снег расчищал.
Вытащили Варивона посреди хаты и не узнали в заспанном удивленном мужичонке, одетом в чистую полотняную одежду, узника концентрационного лагеря…
— Спасибо, дорогая душа. Моя жена тоже Василиной зовется, — искренне поблагодарил молодицу, когда фашисты вышли из хаты.
— Не за что… Напугалась я. Так страшно. Враг улицей идет, а мне в доме воняет, — улыбнулась бледной улыбкой. — Только вы долго не задерживайтесь. — И сразу же румянец залил, украсил ее лицо: мол, не так поймет ее. — Не хаты мне жалко, — поспешно прибавила, — а чтобы кто-то не пронюхал.
— Не задержусь. Мое дело такое: скорее к своим, скорее на ясный восток.
— И к нам скорее возвращайтесь. Что вам, Василий Миронович, приготовить в дорогу? — и улыбнулась неловко и приветливо.
XLVІІ
Иван Тимофеевич чего-то беспокоился. Только предвечерние тени закачались на снегах, как он, опираясь на палку, раз у раз выходил на улицу, не в силах найти себе места. То брался за топор, то надолго застывал у калитки, будто выглядывал кого-то, то шел с перевяслами к молодым прищепам, и за ним тянулись неровные кружева глубоко втиснутых следов.
— Снова ноги разболелись? — забеспокоилась Марийка…
— Да ноют немного, видно, на пургу.
— Может попарить их?
— Ничего не надо. Пройдет, — нетерпеливо отмахнулся и заковылял во двор.
На нежном ворсистом холсте снегов растекался и сновал свои удивительные узоры малиновый отсвет, а в выемке огорода лед был такой чистоты, что на нем дрожали искорки молодых звезд. Невольно вздохнулось, так как даже подумать тяжело было, что этот вечер, и тишина, и золотые мосты горизонта были зарешечены чужими штыками. И сердцем видел не столько те штыки, как те места, где можно было развести, обрубить когти смерти.
— Где же Александр Петрович задержался? — в который раз спрашивал сам себя, хотя и понимал, что еще совсем рано.
После ранения Иван Тимофеевич побратался с Александром Петровичем. Сблизило их не только ранение и скорбная отрезанная дорога, которой, будто на пожарище, возвращались, сблизило их единство мыслей, переживаний и любовь к тому, что дороже всего в нашей жизни. Иван Тимофеевич сначала давал небольшие поручения Александру Петровичу; тот выполнял их тщательно, неспешно и деловито. Это была деловитость и уверенность хозяина земли. Он не сгибался в оккупации, как гусеницу с деревьев, срывал объявления и правительственного советника, и генерального комиссара Волыни и Подолья, и самого райхскомиссара Украины. Вместо черных объявлений,
напичканных большими буквами [132] и приговорами, он приклеивал небольшие открытки-ласточки, и они пели на все село такие песни, от которых прояснялись люди и синели фашисты и полицаи.132
Согласно немецкому правописанию все существительные печатались с прописной буквы.
Но однажды крепкий, устоявшийся покой Александра Петровича прорвался. Поздно вечером, растрепанный, страшный, прибежал к Бондарю.
— Иван, всех строителей на дороге перестреляли… Всех до одного. Набросали в машины трупов, словно дров, и пустили под лед. Прорубь, как рана, покраснела.
— За что же их? — побледнел Бондарь.
Из разных отрывочных сведений он знал, что вдоль Большого пути фашисты протягивали от Берлина к Виннице прямой бронированный кабель. Эти сведения уже входили в план его дальнейшей работы.
— Чтобы не выдали тайны, не рассказали, где нерв Гитлера ползает, — задыхался от горя Александр Петрович. — Иван, порежем его на куски, как гадюку режут?
— Порежем, Александр.
После этих слов мужчина начал немного успокаиваться, голос его налился жаждой:
— Иван, не держи ты меня после этого на половине дела — душа не выдержит. Сам сорвусь, а тогда…
— Глупостей наделаешь и себя загубишь, — строго обрезал Бондарь. — Прибереги свои нервы для дальнейшего. Нам еще не один день бороться с врагами.
— На всю силу хочу драться с ними. Моя седина в тяжелом деле иногда, смотри, больше поможет, чем сама молодость… Тружусь я теперь, Иван, не на весь разгон, из-за этого бушует, беспокоится сердце, — оно впустую не привыкло биться. Слышишь, Иван?..
Более трудное задание порадовало Александра Петровича, но где же он?
Иван Тимофеевич снова хромает в хату, чтобы спровадить жену к соседям.
— Марийка, ты бы пошла к Дарке — там уже посиделки со всего уголка собираются.
— Обойдутся без меня, — отмахнулась жена.
— Говорят, что-то про наших парашютистов слышно.
— Про парашютистов? Тогда побегу, — быстро закрылась платком, надела кожушанку и вышла на улицу.
С морозным воздухом вдохнула тревогу молчаливого зимнего вечера; осмотрелась вокруг и вдоль заборов, съежившись, почти побежала к вдове. С боковой улочки, пошатываясь, выходит Александр Петрович Пидипригора; шапка у него сбита набекрень, пиджак расстегнут, а левая рука небрежно размахивает футляром от патефонных пластинок.
«Надулся в хлам. А раньше не водилось за ним этого» — осторожно обходит Александра Петровича.
Они расходятся в противоположные стороны. Марийка довольная, что ее не заметил подвыпивший мужчина, а Александр Петрович хитро улыбается в обмерзлые усы: снова его приняли за пьяного.
— Александр, это ты? — стоит возле калитки полураздетый Бондарь. В темноте просвечивается его седина, надеждой горят не состарившиеся глаза.
— Я, Иван.
— Ну, как? — дрожит от волнения голос.
— С удачей, с удачей.
Присматриваясь, идут в хату, сенную дверь закрывают на засов.