Большая родня
Шрифт:
Охватив голову руками и опершись локтями о навой ткацкого станка, сидел Поликарп в другой комнате. Ноги его забыли перебирать утварь, лодочка упала на пол, зацепив грубой нитью шпульку.
Перед глазами мужчины проплывала теперешняя жизнь родной дочери, вплеталась в его жизнь и снова расходилась, как одинаковые грустные голоса невольничьей песни, которая наполнила уже всю невеселую хату, дрожала у оконных стекол, просясь на заснеженное пространство.
Одiрвалася од роду, Як той камiнь, та й у воду. Упав камiнь та й лежить. На чужинi гiрко жить. НеВыпала игла из одеревенелых пальцев Александры. Свет резкими болезненными пятнами наполнял налитые слезами глаза.
«Вот только подумать — половниками кормили весной, — припоминала слова из давней открытки. — Поэтому и высыхаешь осенним стеблем, моя доченька».
На рассвете Поликарп положил посылочку в карман и тихо потопал в город. Нелегко шагалось старому по копной [141] дороге, да горе, хоть и клонило вниз, однако и вперед гнало.
— Куда вы, дядя, с такой посылкой? Тяжелая! — посмотрела на пакетик нахмуренная зубастая девка.
141
Копная — не уезженная после снегопада дорога.
— Почему же большая? Равно двести пятьдесят граммов. Точно, как в аптеке. Вес верный, — попробовал бодриться, но виноватая улыбка искривила его губы.
— Разве вы не знаете, что с нового года принимаются посылки только по сто граммов?
— По сто? Так это за сто граммов я двадцать километров пешком шел?
— А мне какое дело? Не я законы устанавливаю.
— Чтоб вас уже земля сырая установила! — взбешенный Поликарп, как слепой, вышел с почты и не заметил, как оказался в предместье.
Однако чем дальше он отходил от почты, тем больше ум брал верх над злостью и, зайдя в убогую хибарку, попросил престарелую женщину, чтобы зашила ему в посылочку один сухарь. И снова потопал старый на почту, а потом домой.
В синей полумгле тонул волнистый небосклон. Только над самой землей блестела узкая светлая полоса. По завеянной дороге ветер перегонял сухие дымчатые струйки снега, изредка в них вплетался полусжатым детским кулачком дубовый листок или цепкий мяч перекати-поля. Устал старик месить сапогами рассыпчатую дорогу. Намокла шапка от пота, по жилистым вискам покатились капли, оседая на длинных, опущенных вниз усах…
Весной сколько просил Варчука, чтобы не отправлял Степаниду в Германию. Не помогло. Если бы было чем задобрить, если бы не забрали корову — хоть на некоторое время помог бы горю. Да нечем было откупиться. И пошла Степанида той битой дорогой, проклиная Варчука и чужеземцев. Видел, как на станции их погрузили в товарные вагоны, потом часовые закрыли скрипучую дверь, обкрутили проволокой, и навеки исчезло заплаканное скорбное лицо дочери.
Погрузившись в думы, не услышал, как позади зазвонил звонок, заскрипели полозья по снегу.
— Агов! С дороги! — услышал простуженный голос.
Отскочил от колеи. Резвые кони обдали его снеговой порошей. На санях, крепко прижимаясь друг к другу, сидели Митрофан Созоненко и Сафрон Варчук. Лицо Варчука почти полностью было закрыто башлыком и воротом. Вдруг остановились вороные, покрытые изморозью кони, и властный голос старосты приказал:
— Садись, Поликарп, подвезу немного. Да скорее двигайся. Идешь, будто упился.
И вдруг вся накипевшая злость поднялась в груди мужчины.
— Чтоб ты своей кровью упился,
как нашей упиваешься! Езжай, сатана, чтоб ты на тот свет поехал! — поднял над головой сухой кулак.— Ах ты сволочь! — крутнув Варчук над головой плетеным кнутом, но Поликарп успел уклониться, и удар протянул его только по плечам. Созоненко вожжами ударил коней, и санки потонули в крупчатом сизо-синем тумане.
Проклиная Варчука, шел тяжелой дорогой. Капли пота, как слезы, текли по сухим, поморщенным щекам и тяжелыми дробинками долбили снег.
Все село проклинало старосту, но те проклятия помогали как мертвому припарка. Располнел, раздался; на черном клинообразном лице морщины налились жиром и стали более узкими неблестящие глаза, напряженно двигавшиеся в припухших темных ободках. Раздался староста и в плечах, и в поясе, только больше согнулся, будто от того, что старался все потянуть в свой двор, заграбастать себе. Он понимал, что только теперь можно безнаказанно нажиться, обогатиться. Веря в прочность немецкой власти, не раз повторял Созоненко: «Кончится война, и фашист приберет все к своим рукам, так приберет, что не даст нам с тобой ни фунта украсть. Если даже будешь ты председателем общественного хозяйства, а я старостой, все равно переведет нас на паек. Он, фашист, не глупый, себя не обидит. Только раз на веку бывает такая пора поживиться. Так вот бери, пока берется».
И брали, воровали, аж гай шумел. Подводами возили себе зерно, мед, продавали барышникам людскую скотину, вывозили лучший лес, за бесценок скупали дома и имущество тех, кого лихая година погнала на расстрел и виселицу.
Людям фашистская неволя была страшной чумой, а Варчуку — золотым дном. Кто имел возможность — откупался от проклятой вербовки. Даже негласная плата установилась: корова или шесть золотых пятерок или что-то равноценное этому. Поэтому-то зачастую на каторге уже было по двое и трое детей из семьи. Даже Митрофан Созоненко, мастерски обделывающий всякие спекулянтские дела, посылая своих меньших сынов аж в Румынию, завидовал Варчуку:
— Насобачился же ты, Сафрон. Озолотит тебя война.
— Так уж и озолотит. Не без того, чтобы чего-нибудь не перепало, но и тебе немало плывет в руки, — примирительно улыбнулся в усы.
— Мне столько плывет, сколько у тебя из носа капнет. Нет правды на свете.
— Нет, — соглашался, притворно вздыхая. — Только немного осталось ее у бога и у тебя, Митрофан. — И хохотал неприятным сухим смехом.
— Надо будет поехать в Литинский район, — перебивал его смех рыжеволосый потный Созоненко.
— Чего? Поживой пахнет?
— А ты разве не слышал? — недоверчивым пристальным взглядом выпытывал правду из тусклых глаз: «Не собирается ли украдкой поехать?»
— Не меряй всех на свою мерку. Рассказывай.
— Понимаешь, взбесился народ: восстал в трех селах, перебил гитлеровцев, полицаев и старосту.
— Старосту? — стынет внутри.
— Что, страшно? — смеется раскатисто Созоненко. — Конечно, не пожалели, и тебя не пожалеют. Так вот, перебили всех и объявили советскую власть. Дважды немцы совершали нападения на эти села, но отбивались все: и старые, и малые, и женщины. Все до единого мужики объявили себя партизанами. Ну, а теперь выезжают туда войска, и села должны до ноги вырезать.
— Лифер сказал?
— Лифер.
— Значит, надо ехать. Ты уже приготовился?
— Уже.
— Поеду и я, — и, спеша домой, еще больше гнулся, а ноздри широко раздувались, чувствую хорошую поживу. Даром что была она облита кровавым потом и слезами.
VІІІ
Под вечер разведчик из отряда имени Ленина умер. Недалеко от старинного вала, по правую сторону могилы Стражникова, ближе к озеру, партизаны пешнями раздолбили примерзший пепельный грунт, а потом лопатами быстро выкопали неглубокую яму, чтобы подпочвенная вода не потревожила тело воина.