Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Большая свобода Ивана Д.

Добродеев Дмитрий Борисович

Шрифт:

За соседним столиком сидит яркая блондинка лет тридцати. Он говорит ей: «Gruess Gott, Sie sehen glaenzend aus». Она расплывается в неподдельной улыбке. Он тут же приглашает ее за соседнюю стойку бара. Ее зовут Карин. Дальнейшее элементарно: он берет ее к себе в маленькую квартирку на Талькирхене, там ставит музыку и приглашает в койку.

Под утро ему снится интересный сон: начало — Москва, лесочек, Парк культуры. Затем — Восточный Берлин, и наконец Мюнхен. Он от кого-то скрывается, заметает следы, забегает в подземный гараж. Кажется, оторвался! Но как бы не так: снизу, из глубин подземного гаража, урча выползает чудище, освещая его ослепительными фарами. Он вздрогнул, остановился, заметался: выйти из гаража было невозможно. Неужто

КГБ? Громадным усилием он просыпается: «Проклятый «Троллинген»! Пора завязывать с этим безобразием»! Карин рядом нет, он один в квартире.

Нет, не клеятся у него отношения с немками. Они кажутся ему слишком доминантными, слишком резкими. Он внутренне съеживается при разговоре с этими фрау, не может наладить необходимый душевный контакт. Пора искать русскую девчонку!

Культурная жизнь

Проходит полгода. Иван переходит от первой эмигрантской депрессии к относительной нормальности. Он научился есть белые баварские колбаски, надрезать их ножом и стягивать шкурку одним движением. Затем макать в сладкую «католическую» горчицу и запивать мутноватым, напоминающим квас белым пивом. Стучать кружкой по деревянному столу, требуя добавки.

Иногда он задумывается — а может, надеть кожаные штанишки — «ледерхозе», натянуть вязаные гетры, шляпу с пером, расшиванку и начать балакать на баварской мове? Чем он хуже Павло Мовчана? Когда ты станешь щирым баварцем, тогда ты сможешь открыто проклинать москалей-пруссаков и прочих подлых швабов. Только тот, кто стал истинным регионалом, может почувствовать вкус родной унавоженной почвы. Ну а тем, кому по душе безродный космополитизм, лучше направиться в Ленбаххаус. Что он и делает.

Ленбаххаус — это вилла в югендстиле, где висят работы раннего Кандинского и группы «Голубой всадник». На фоне эмигрантской возни, мелких интриг, поиска денег и пресмыкания перед чиновниками он видит здесь пример истинного служения искусству.

Перед глазами: блестящие мюнхенские годы Кандинского, поиск чистой формы, выход на абстракцию. Группа «Голубой всадник», дружба с Габриэле Мюнтер. Круг единомышленников в Мурнау.

Второй визуальный ряд: «Голубой всадник», Алексей Явленский, его жена Марианна Веревкина. Их сфера интересов и поиск истины делают их похожими на группу вокруг Гурджиева и Успенского.

Иван ходит по Ленбаххаусу, бормочет под нос: «Где вы нынче, представители старой школы живописи? Вас узнавали по кряжистой походке, зоркому взгляду из-под насупленных бровей, ладно скроенным сюртукам и по тому, как крепко вы держали кисточку, щуря левый глаз. Это вы создали бессмертные облики социально значимых типажей в XIX веке, и это вас похоронили в начале века XX, выкинув на свалку истории как реалистов и сапожников от искусства. На смену пришли духовные искатели — Кандинский, Малевич, кубисты. Они пытались разрешить неразрешимое и пали жертвой элементарных противоречий… Проблема была в том, что оторваться от земли и улететь было невозможно, а вот шмякнуться мордой о землю — очень даже. Что и произошло».

«Живопись — это цветовая игра, которая воздействует на нашу психику. Либо я работаю с этой цветовой субстанцией, либо занимаюсь чем-то еще. То, чем занимаются инсталляторы и коллажисты, — это шитье тапочек, распил дров, уборка сортиров. Какое отношение это имеет к цветовому воздействию на мозг?»

Современные художники — ремесленники. Сапожники и маляры в квадрате. Однако Кандинский — другое. Это Кеплер живописи. Он дал ей неведомое измерение. Известное разве что в древнем Египте. Язык высоких символов. Поэтому его не любят в России и любят в Германии. Кандинский действовал не как спонтанный копировальщик натуры, а как математик, постоянно усложняя формулы. Русским же нужна некая узнаваемость, внешняя эмоциональность. Им хочется социальной правды либо слащавых березок. Впрочем, и французам тоже. В 30-х годах они не приняли в Париже Кандинского.

— Россия — страна

воплощенной правды в жизни и реализованной лжи в искусстве, — считает Иван. — И особенно в литературе. Постмодернизм убил правду жизни.

Вопрос: почему с 40-х годов авангард забуксовал? В Европе и Штатах стали мазать дерьмо по стенкам, вкалачивать гвозди в стулья. Почему остановилось развитие? Сие есть загадка. Такая же загадка, как то, что стало с литературой и музыкой. Очевидно, вид искусства исчезает, подобно биологическому виду.

Иван не знает, что омерзительней — соцреализм, которого он нахлебался в Москве 60-х, или эти шмотки дерьма, которые называются современным искусством.

Ему навстречу из Ленбаххауса вылетает ватага немецких гимназистов. Симпатичные, модные ребята, с современной стрижкой. Самый красивый мальчишка сжимает кулак и восклицает: «Достал этот долбаный Пикассо! Сколько нас могут кормить им? Да здравствует Кандинский!»

Тогда же, в начале 90-х, в Мюнхен наезжает много русских писателей. «Откуда они взялись?» — удивляется Иван. Он никогда о них не слышал в Советском Союзе. Пригов, Сорокин, Ерофееев… Им организуют лекции, устраивают семинары, предоставляют гранты и стипендии. Они живут на вилле Вальберта под Мюнхеном, выступают в культурных центрах Берлина и Кельна.

Немцы приходят на их чтения серьезно, с записными книжками, сидят, слушают, кивают головами. Они не понимают в этих чтениях ничего — ни в коммунальном юморе, ни в рассуждениях про водку, ни в антисоветских аллюзиях. А более всего не понимают озлобленного вызова, который исходит от подпольщиков.

…Каналштрассе, книжная лавка, 1991 год. После выступления Пригова пожилая немка оборачивается к Ивану и говорит: «Что это значит? Мы любили великую русскую литературу, мы ценили дух сочувствия и понимания, психологию и философию… а здесь — что это такое?»

Иван не отвечает: комментировать нечего. Перед ним была особая порода советских людей — продуктов подполья. Однако сам он — к какой категории относится?

…Книжный магазин на Леопольдштрассе в Швабинге. Виктор Ерофеев читает главы из «Русской красавицы». Немцы серьезно слушают перевод. Простота и доходчивость идеи наконец-то покоряют их сердца: «Мы все — русские красавицы!» Они хлопают, какая-то старушка подносит Ерофееву букет цветов. Его хитрые глазки излучают искорки покоренного тщеславия, он всех благодарит, берет конверт и исчезает в мюнхенской ночи.

…Толстовская библиотека. Безумный Борис Фальков читает отрывки из романа, подыгрывает себе на пианино. Что это такое? На заднем ряду сидит маленький старик Борис Хазанов, писатель-эмигрант. Он талантливый, но его не слушают и не считают своим. Молодые волки выясняют свои отношения. И маленький Хазанов сидит как зайчик, а они его игнорируют, игнорируют, игнорируют.

Читает стихи дама лет тридцати, бледное лицо, воспаленные глаза: «Без костюмов и пауз». Очевидно, пьет. Говорят, ее зовут Татьяна Щербина. Напечатала статью в «Зюддейче Цайтунг» о русской духовной истории. Они тут все поэты, пьют бренди «Шантрэ». Стихи: навязший на зубах Серебряный век. Опять Ахматова, опять Мандельштам, и к ним в довесок Заболоцкий, которого он не читал и не будет читать никогда. Все это глубоко чуждо Ивану. Он не понимает эту русскую поэзию.

— Да, Маяковский был, Хлебников был, — признается он себе, выходя из Толстовской библиотеки на Тиршштрассе и закуривая сигариллу. — Но после них авангард навсегда покинул Россию.

Странная вещь литература! До сорока лет он много читал. Но теперь он не читает ничего. У него нет доверия к литературе, нет доверия к писателю как таковому. Кто такой писатель? Что он может? Разве он отвечает за свои слова?

Литература на Западе — это совсем другое. Это машина, где автора как бы и нет. Книжные магазины, тысячи названий. Беллетристика, эзотерика, туризм. Зачем это, к чему? Это ощущение всюду — в мюнхенском «Хугендубеле», в нью-йоркском «Барнс энд Нобл». Бессчетные названия, и книги, книги…

Поделиться с друзьями: