Большие Поляны
Шрифт:
Братьев подтолкнули друг к другу. Попов быстро наполнил им рюмки, заодно и Герасиму, и подоспевшему к ним деду Колыванову.
— Ну, за мир и дружбу! — вскричал Герасим, поднимая свою рюмку, чокаясь с братьями. — И вы чокайтесь, — приказал он им.
Уфимцев уже раскусил затею, начатую Герасимом; он не имел ничего против, наоборот, обрадовался, но не знал, как ее примет Максим.
Большинство гостей поднялись со своих мест, смотрели, как чокаются Максим с Егором, как медленно пьют.
— А теперь — поцелуйтесь, — скомандовал Герасим.
Уфимцев обнял брата, поцеловал в колючие усы, и что-то колыхнулось
— Ну вот и все, — заключил Герасим. — Дружки! Наливайте всем, выпьем по такому случаю.
Гости закричали, радуясь примирению братьев, — застолье зашумело, зазвенело посудой, старухи-певуньи тихо и нежно повели новую свадебную песню.
Уфимцевым завладел дед Колыванов. Он усадил его рядом с собой и завел разговор о строящемся доме.
Но что говорил дед, Уфимцев так и не понял, он перестал для него существовать, — в горницу вошла Аня, встреченная криками гостей. Из-за стола выскочили Физа и Настасья, стали ее раздевать, снимать пальто, но она не давалась, закрывалась руками, говорила, смеясь:
— Нет, нет, я только на минутку, только поздравить Лидочку.
Она подошла к невесте, обняла ее, поцеловала и в губы и в щеки. Кобельков поднес ей большую рюмку портвейна.
— Выпить, обязательно выпить! — кричал Кузьма, — До дна!
Аня взяла рюмку, посмотрела на гостей, чуть задержала взгляд на муже. Он давно не видел ее и сейчас сидел безвольно, не зная, как себя вести, не отрывал глаз от безмятежно спокойного лица Ани. Она заметно раздалась в талии, белый оренбургский платок подчеркивал смуглость ее кожи, выделял черные брови, легкий пушок над верхней губой — все это такое до боли знакомое Уфимцеву, такое родное, что у него перехватило дыхание, не стало хватать воздуха, он машинально распустил узел галстука, расстегнул ворот рубашки.
— Желаю вам обоим крепкого супружеского счастья, — оказала Аня вставшим перед нею молодым. — Любите друг друга, живите дружно, не давайте повода для ссор, пусть ничто не омрачает вашей жизни. — Тут она вновь взглянула на Уфимцева. — И пусть в вашей жизни не будет слез горя, а только слезы радости!
Она залпом выпила рюмку, поставила ее на стол и пошла, но ее опять перехватила Настасья, потянула к столу, к тому месту, где сидел Уфимцев. Но Аня оторвала от себя руки Настасьи, сказала нервно:
— Нет, нет, не могу, уволь. У нас сегодня педсовет. Вот только с мамой поговорю... Мама, можно вас на минутку?
И видя, что Евдокия Ивановна поднимается, быстро вышла из горницы. Настасья увязалась за ней.
Уфимцев уставился на дверь, за которой скрылась Аня, потом на деда Колыванова, дергавшего его за рукав; слова деда не доходили до Уфимцева, ему хотелось вскочить и бежать за Аней, но он посмотрел на гостей и решил не позорить себя, не показывать своей слабости, своего унижения перед женой.
Он посидел еще какое-то время, — желание увидеть Аню, поговорить с ней все же взяло верх, и он, неторопливо, чтобы все видели, как он не торопится, — не за женой гонится, — вышел в переднюю. Ани там не было, не было и матери с Настасьей. Уже не сдерживаясь, он выскочил в сени, на крыльцо и тут встретил шедшую со двора мать.
— А где Аня?
— Ушла, — ответила Евдокия Ивановна. — Проворонил ты Аню...
Уфимцев, не дослушав мать, бросился за
ворота. На улице было темно, он посмотрел в тот и другой конец села — светились только окна домов, но людей близко не было. Он вначале пошел, потом побежал по направлению к школе, но вскоре остановился, повернул обратно, дошел до дома Сараскиных, откуда неслась песня про рябину, которая хотела перебраться к дубу, постоял, подумал, чему-то усмехнулся и пошел домой.2
С уходом Груни, возвращением ее в Поляны к отцу, Васьков потерял устойчивость в жизни. Нарушилась, прервалась та житейская колея, которой он привык идти, чувствуя рядом с собой любимого человека.
Нет, еще раньше, когда Груня призналась ему, что по-прежнему любит Егора и что набивалась к нему в любовницы, уже тогда в жизни Васькова все перепуталось, смешалось, полетело вверх тормашками. Все, что прежде интересовало его, отодвинулось куда-то, отошло, осталась одна злость на Груню, на Уфимцева. И эта злость, как кость в горле, поминутно напоминала о себе.
Переезд на жительство в Репьевку не принес изменений в отношениях с Груней. Правда, первое время он очень надеялся, что вот придет домой после работы и не узнает жены: она будет весела и жизнерадостна, как и прежде, встретит его с хитрой улыбкой и спросит: «Что, напугался? Ладно уж, хватит с тебя!» И они опять будут жить счастливо, и ему не придется прятать глаза от людей, как делает это он сейчас.
Но, приходя домой, каждый раз встречал равнодушный, чужой взгляд жены. Груня молча вставала при его появлении, шла готовить ужин. И он, поужинав, озлобленный, уходил из дому, шлялся по Репьевке до полуночи, часто возвращался домой пьяным, чего раньше с ним не случалось, возвращался с намерением поговорить с женой всерьез. Но та закрывала дверь в комнату на крючок, и он, стоя в сенях, долго стучался, просил, умолял отворить, взывал к ее благоразумию и, не достучавшись, мерзко ругался и заваливался на раскладушку.
Но однажды, придя с работы, он не нашел в доме ни жены, ни дочери. Кто-то из соседей сказал, что видел Груню с узлом и с девочкой на дороге в Большие Поляны. Он долго и неподвижно сидел в сенях.
А утром, чуть свет, сел на велосипед и погнал в Поляны.
Встретивший его во дворе тесть, Трофим Михайлович Позднин, хмуро, неохотно поздоровавшийся с ним, на вопрос, где Груня, ответил:
— Где ей быть? Дома.
Васьков вошел в дом. Первым его увидела дочка, сидевшая на кухне за столом; она, видимо, только что уселась завтракать — перед ней стоял нетронутый стакан с молоком, на тарелке лежали творожные ватрушки.
— Папка приехал! — крикнула она обрадованно.
На голос дочери из комнаты вышла Груня. Словно тень пала на ее лицо при виде мужа.
— Зачем приехал?
Васькова не удивил такой прием. Он сел на стул, положил ногу на ногу, ответил спокойно, даже доброжелательно:
— Да вот захотелось узнать, надолго ли уехала? Не спросилась, не сказалась...
— Не хитри, Михаил. Ты прекрасно знаешь, что уехала совсем.
Он помолчал, поглядел на нее с вдруг нахлынувшей ненавистью. Пришло желание как-то унизить, опозорить ее, чтобы облегчить душу, унять пришедшую ненависть. С каким удовольствием он ударил бы сейчас по ее наглому лицу, потом смял бы и бил, пока не запросит пощады.