Большие Поляны
Шрифт:
— Правильно, — поддержала тетя Соня. — Ставьте на голосование.
Проголосовали, собрание согласилось с предложением Первушина.
— А теперь разрешите сказать по существу отчетного доклада.
И Первушин, покритиковав прежнюю практику работы в животноводстве колхоза, сел на своего любимого конька — внедрение племенного скота на фермы. Уфимцев слушал его и думал, как еще много предстоит им сделать, — они только чуть тронулись с места, а впереди необъятное поле дел и забот.
За Первушиным слово взял Никита Сафонов, потом тетя Соня, Ерыкалов из Шалашей, шофер Лапшин, Василий Степанович Микешин — и все они, критикуя
Последним слово взял Степочкин. Он долго и монотонно читал свою речь, написанную на десятке страниц, составленную из передовиц «Правды» и газетных статей по итогам октябрьского Пленума, бичевал недостатки, отмеченные центральной печатью. Лишь под конец, отвлекшись от текста, сказал:
— Тут правильно меня критиковали в докладе. Да, я виноват перед коммунистами, доверился Векшину, не допустил у вас разбора дела Уфимцева, и партком меня в этом поправил. И со своей стороны считаю, коммунисты правильно решили: обсудить надо Векшина, ударить по рукам клеветника, чтобы неповадно было ему в другой раз заниматься такими грязными делами.
Уфимцев, услышав такое от Степочкина, даже растерялся. Он знал его как человека льстивого и угодливого перед начальством, грубого и формалиста с подчиненными и предполагал, что он и сегодня обрушится на него и на Стенникову, будет защищать Векшина. А когда подумал, чуть не расхохотался: да это тот же Степочкин, только в другой, камуфляжной форме: Векшин засыпался, стал опасен, значит, вали его, топи глубже, чтобы самому выйти сухим из воды...
Секретарем вновь избрали Стенникову
3
Вот и пришли праздничные дни ноября.
Три дня не утихали в селе песни, три дня ревели гармони, шныряли со двора во двор проворные бабы.
И с утра до вечера плавал дым над Большими Полянами, сладко несло из открытых форточек курниками, горячими пельменями, сладкими пирогами с черемухой и калиной. Но если войти в дом, можно легко уловить, как к этим запахам примешивается, щекочет в носу, вызывая аппетит, дурманящий аромат соленых груздей, вынутых из подпола, где они томились в кадке под камнем, переложенные для крепости дубовым листом, для запаха — листом смородины и для остроты — хреном. Возьмешь в рот такой груздь и не сразу поймешь, что там у тебя: не то снег, не то огонь, а может, то и другое вместе, перемешались и тают, полыхают во рту. И кажется тебе, что ты в лесу, забрался в тень под вековую сосну, привалился спиной к теплому стволу и дышишь не надышишься ароматами разнотравья, подставляешь разгоряченное лицо холодку вдруг откуда-то дунувшего ветерка...
Праздник нынче справляли, не в пример другим годам, широко и громко. Причины тому были: со всеми работами управилась вовремя, можно и отдохнуть, наверстать за те летние и осенние тугие деньки, когда нет ни выходных, ни праздничных. К тому же правление не поскупилось на деньги, выдали к празднику хорошо, так еще никогда не выдавали, хватит и погулять и на нужду отложить.
Накануне праздника, после торжественного собрания в клубе, Уфимцев сходил в баню, напарился до истомы, потом, разомлевший от пара, от горячей воды, лег спать и спал мертво, без снов, как не спал уже давно, — от него тоже отхлынули заботы, стало бездумно и легко, словно в бане он смыл с себя все, что жило в нем эти дни.
Он, наверное, проспал
бы до обеда, но Никита разбудил его завтракать, — жена приготовила пирог с мясом. Побрившись, надев свежую рубашку, он вышел к столу, где дожидались его Никита с женой и дочерью. В комнате было светло и празднично, и за столом тоже — стояла бутылка вина, графин с водкой. Выпив рюмку — от другой он отказался, поев пирога и поблагодарив хозяев, Уфимцев ушел к себе.Он долго сидел у окна, глядел на заснеженный двор, было скучно и одиноко. Потом включил радио и только прислушался к началу парада на Красной площади, как увидел в окно своих детей, входивших во двор, и выскочил на крыльцо.
— Папа, с праздником! — крикнул Игорек. — А нам вот что в школе дали, — и он высоко поднял кулек со сладостями.
Уфимцев поцеловал его, поцеловал Маринку, повел к себе, — оказалось, дети шли со школьного утренника.
— Вот и гости к тебе, Егор Арсентьевич, пожаловали, — обрадованно пропела хозяйка, когда он вошел с детьми в дом. — Давай угощай.
Дети разделись, прошли в его комнату, хозяйка принесла им чаю, по куску пирога. Он сидел и с давно не испытываемым чувством ликования в душе глядел, как проворно уплетал пирог Игорь, как аккуратно, наклонившись над столом, пила маленькими глоточками чай Марина. Вот чего ему недоставало! И пусть бы так было дальше, больше ему ничего и не надо.
— Спасибо, что пришли, а то я тут совсем расклеился, — признался он детям, посмеиваясь над праздничной тоской.
— Нам мама наказала к тебе зайти, — сказал Игорь. — Говорит, поздравьте отца.
— Мама?!
Он встал, заходил по комнате. Увидев обеспокоенный взгляд Маринки, сел, придвинул детям конфеты, чуть присохшие пирожные, которые купил позавчера в Колташах.
— Не хочу, — сказал Игорь. — Пирога досыта наелся.
— Тогда возьмите с собой.
Проводив детей, Уфимцев еще посидел в комнате, тоска вновь захлестнула его, и он пошел к матери.
На улице еще мало народа, одна молодежь да ребятишки с санками, облепившие Кривой увал. Пожилые люди пока сидели за столами, оглушая себя песнями, и он беспрепятственно дошел до дома матери. Пойди чуть позже, мог бы и не дойти: не дали бы колхозники председателю в такой день пройти мимо, затащили бы к себе.
У Максима готовились к праздничному обеду, — пришли зять и Лида, и появлению Егора обрадовались все, особенно Физа.
— Явился, задаваха. — Она ласково ткнула его в лоб, как телка. — И глаз не кажет, забыл, где живем.
— А мы за тобой посылать хотели, — весело крикнул Максим, крутясь на здоровой ноге вокруг стола, ища чем бы открыть бутылку с вином. — Да ребят унесло куда-то, не дозовешься.
Евдокия Ивановна, принарядившаяся по случаю праздника, сидела на широкой лавке, привалясь к простенку.
— Иди сюда, посиди с матерью, бездомник, — позвала она Уфимцева.
Он подошел к ней, обнял легонько — мать похудела после болезни.
— Ну как там у тебя? Когда помиритесь? — спросила она.
— Не знаю, мама. Ничего не знаю... И как дальше будет — не представляю сам.
— Вчера она ко мне заходила, попроведала... Тяжело ей одной, Егор, — вздохнула мать. — Хоть она и не говорит, а я вижу, вижу. Вроде весело ей, смеется, а у самой в глазах слезы стоят. Ох, горе ты наше!
Евдокия Ивановна неожиданно всхлипнула, сморщив лицо, но взяла себя в руки, не дала волю слезам, вытерла глаза платочком.