Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Большой марш (сборник)
Шрифт:

– Вот мы с женой прикинули, так, этак, и решили: купим здесь. До станции четыре версты, всего час ходу. Земля тут, я вижу, хорошая, черная. Ваш огород – как, на черноземе?

– Огород мой – лучшей всех у нас тут, – с хвастовством заявляет Матвей Федотыч. – Это я тебе точно говорю. Не подумай, что цену набиваю, просто по чистой правде. Да ты пройди по деревне, посмотри, сам увидишь. Даром что на скосе, зато склон южный, весной еще везде снег лежит, а мой огород уже сухой, солнцем нагретый. Внизу – ручей. Поставишь электронасос – и поливай, сколько надо. Знаешь, какие овоща у тебя тут пойдут? Голова, руки есть? А раз есть да еще по технике соображаешь – ты тут кум королю будешь. Тут и капуста отменная родится, и тыква, и огурчики. Словом – вся овощь. А уж картошка – лучшей моей картошки тут у нас ни у кого нет, право слово, от души говорю, не затем, чтоб цену набить!

– Сколько ж

вы хотите? – спрашивает гость.

– Чудак человек! – садится на кровати Матвей Федотыч. – Дома, хозяйства не поглядел, а спрашиваешь! Ты сначала обсмотри все хорошенько, удостоверься, а уж потом спрашивай. А то залетают такие – смех один с ими, да и только. Надысь бабенка одна заявилась, городская, дачку присматривает. Тоже вот так-то, с ходу, с порога прямо – сколько? А я ей говорю: ты, свиристелка, всегда так, не глядя, покупаешь? Небось туфли или там кофточку – извертишь всю, каждую нитку прощупаешь, пять раз на себя натянешь, да в зеркало оглядишь – и с заду, и с переду… И вообще, говорю, неосновательная ты, иди-ка ты отсюдова… И адресок ей, значит. Какая ты, говорю, покупательница? Дом глядеть – это мужнино, говорю, дело, пущай твой мужик приходит, вот с ним мы и будем балакать. А ты, говорю, балаболка. Слыхала, куда тебе следовать надо? Вот и ступай прямой дорожкой, семафор, говорю, тебе открытый…

– Верно, надо сначала поглядеть, – вставая с лавки, соглашается с Матвеем Федотычем покупатель, слегка сконфуженный сравнением его с неосновательной бабенкой. – Значит, тут кухня, там – комната?

– Ты войди, войди в нее. Комната! Это зала, а не комната. Простор в ней какой, чуешь?

– Не так уж и велика… Сколько ж тут метров? – спрашивает из комнаты покупатель.

– На что тебе метры? Их кто мерял когда? Я всю жизнь тут живу, а и то не знаю. И не интересуюсь. Никогда и в ум не приходило считать. Оно и так видно, что простор. Семья у тебя большая?

– Я, жена да детей двое.

– Только-то? Фу! Всем места хватит, еще останется.

– Крыша как, не течет?

– А ты на потолок погляди, есть пятна?

– Вроде нет.

– Вроде! Никогда не было и не будет. Крыша цинковая, железо на ней от корыт. Я сорок корыт покупал, такого железа тогда было не достать, из тазов да корыт кровли делали. Дорого, конешно, но оно и к лучшему. Цинковое-то железо двести лет лежать будет и ничего ему не сделается…

Крыша – действительно гордость Матвея Федотыча. Потому он и расхваливает ее долго и красноречиво. А все остальное в его доме – на грани полного развала и разрушения. Штукатурка отвалилась большими кусками, стены хотя и кирпичные, да труха трухой, сложенные из плохого кустарного кирпича чуть не сто лет назад, еще при молодых родителях, когда после большого пожара, уничтожившего всю деревню, крестьяне отстраивались заново. Матицы, лежащие с тех же пор, прогнулись, провисли, полы – прогнили, колупни слегка – и от каждой доски отскакивают трухлявые щепки. В углах – плесень, темная синь сырости, поднимающейся по стенам из земли.

Покупатель все это видит и стоит посреди комнаты молча, прикидывая, какой нужен ремонт и во что он обойдется, чтобы жить в доме по-человечески.

Матвей Федотыч угадывает его мысли.

– Ты об ремонте сейчас не думай. Переходи, живи, а там оно само сделается. Понемножку, помаленьку, сегодня – одно, завтра – другое. Будешь в депо работать, тебе и материалу выпишут, и субсидию на ремонт. Печку – это я тебе прямо скажу, не скрывая, печку надо новую ставить. Это не печка, а горе одно. Дрова и уголь жрет, как паровоз, а только один дым производит. А сейчас и вовсе, стерва, не топится. С ней только одна бабка моя умела управляться. А больше никому она, стерва, не дается. Начнешь разжигать – дымит, проклятая, как смолокурня, весь угар сюда, а в трубу ничуточки и не тянет. Но ты и над ней голову не ломай. Станешь жить, привезешь из Графской печника, есть там старик, он один такой на всю округу остался. Когда-то по монастырям работал. Такие печки кладет – горстку щепок и три дня больше не топи. Он тебе враз переложит. Только не подноси ему наперед, когда уж кончит. А то хватанёт – и уж не остановится, такой этот старик насчет этого дела заводной. Захотишь русскую – он тебе и русскую сложит. Как твоя баба закажет. Русские поломали, дурачьё, плитки все понаделали, дескать, с ими и места мало, и топки меньше. И я когда-то тоже сдурел. А какая это хата без русской печи? Ее такую не зря придумали, ей, может, тыща лет, а то и поболе, она сыстари русский народ спасала. На ней и бока погреешь, и одежонку посушишь, и хлебушек она тебе спечет…

– Сейчас этим уже никто не занимается…

– Это точно. Как магазинный хлеб пошел, так и бросили. Даже забыли бабы свое

ремесло. Как-то у нас тут киношники снимали. И надо им было, значит, настоящий русский хлеб, караваями. Они и муку раздостали, и дров, – так ни одна баба не взялась, все подряд сробели. Не знают уже, как тесто ставить, как печь топить, как хлебы с лопаты сажать… Небось и твоя не спечет.

– Откуда ей знать, она у меня молодая, совсем еще недавно в девках была. А печка у нас старого времени, с лежанкой.

– Ну и тут такую поставишь. Старичка этого печного Митричем зовут, я тебе адресок дам, записан у меня. Сам хотел его звать, да бабка померла и всё ни к чему стало… Да не смотри ты на печку, дрянь она, я тебе сам говорю, плюнь ты на нее! Ты погляди лучше – погреб у меня какой! Четыре на шесть. Три почти что метра глубиной. Да не туда смотришь, вот же крышка, у тебя под ногами, стоишь на ней. Открывай, открывай…

Нагнувшись, гость поднимает и ставит торчком посреди кухни крышку погреба на петлях, видит квадратный проем, узкую лестницу, уходящую вниз, во тьму.

– Погреб, я тебе скажу, не хвалясь, по чистой правде, всего дома стоит!

– Кирпичный? – интересуется покупатель.

– Зачем кирпичный! Из цемента. Тридцать два куля цемента пошло. Это, я тебе скажу, не погреб, а прямо дот. Ты на войне был?

– В люльке тогда еще кувакал.

– А я был. В стройбате. Эти самые доты строил. Уж я-то, можешь мне верить, в них разбираю. Всякие приходилось лепить. И бетонные, и железобетонные. Этот погреб, я тебе скажу, ни одна бомба не прошибет. Ежели обратно, как тогда, в сорок первом, придется, – залезай в него всем семейством, от любой бомбежки спасешься…

Покупатель усмехается.

– Не подмокает, сырость в нем водится?

– Ни боже мой! Сырость! Да откуда? На таком высоком месте? Тридцать два куля цемента… Что ни положи – в самом лучшем виде все лежит. Хоть век держи – никакой гнили, это уж ты не сомневайся. Да ты залезь в погреб-то, погляди, пощупай там. Залезь, залезь…

Покупатель делает движение опуститься ногой на лестницу, но тьма внутри совсем глухая, бесконечная, а в настойчивом приглашении Матвея Федотыча словно бы что-то слышится, проскальзывает. Какое-то чувство бессознательно противится в покупателе, он опускает крышку, говорит:

– Ладно, верю. Если сырой – в крайнем случае и поправить можно…

– Совершенно точно! – подхватывает Матвей Федотыч. – Сила и руки есть – значит, и все есть, все себе добудешь. А вот когда, как я, лежишь, как колода, ни воды себе принесть, ни дров охапку, это, я тебе скажу, не жизнь, а чистое наказание… Да скоро уж в инвалидный, на все готовенькое… Один этот дом меня только и держит. Вот ликвидирую… Комиссию прошел, говорят – что ж ты раньше не просился, шесть лет мучаешься. Да так вот, говорю. Все надеялся, отойдут ноги, опять бегать стану. А они, лешак их забери, все хужей и хужей… До сортира еще кое-как добираюсь, а назад – хоть на карачках ползи, вот так-то… Ну, поглядел хату? Идем, я тебе сарай покажу. Он тебе понравится. Ты таких сараев и не видал, поди. Он у меня поместительный, в нем для всего место, и для дровишек, и для скотины. Летнюю кухню можно устроить. Знатный сарай, право слово, не хвалясь, скажу. У меня его раз десять тутошние, деревенские, покупали. Продай, говорят, Федотыч, на что он тебе такой огромадный, скотину теперь ты не держишь. Нет уж, милые, говорю, продавать – так уж всё. Какая ж это усадьба без сарая, это ей полцены всего, а не цена. Придет, скажем, хозяин покупать, такой-то вот, скажем, как ты. Нужон ему сарай? Само собой. Без сарая он и глядеть не захочет, повернется да уйдет…

Говоря, Матвей Федотыч всовывает ноги в сношенные суконные тапочки, берет в руки две палки с резиновыми наконечниками и шатко поднимается с кровати в рост. Постояв и проверив, держат ли его ноги, он начинает их переставлять, подволакивая за собой, почти не отрывая их от пола, скользящими движениями, точно лыжник на лыжах. Проходит минуты три, прежде чем он пересекает кухню, сенцы и выбирается из дома под открытое небо, на свет солнца. В этом резком, слепящем после полумрака дома свете становится отчетливо видно, какое серое, несвежее у него лицо, как плохо, кое-как, лишь местами брит он тупым лезвием старой заржавленной бритвы, какая сношенная, превратившаяся чуть ли не в тлен, потерявшая от грязи и ветхости свои начальные цвета на нем одежда: пыльно-серая, с прорехами на локтях, рубаха, такая же серая нательная, выглядывающая в вороте наружной с оборванными пуговицами, лоснящиеся, вздутые на коленях штаны. Он словно бы лежал дома не на кровати, а в каком-то сером прахе, пропитавшем его всего насквозь. Веки у него, верхние и нижние, отвисшие, мешочками, подпухлые, водянистые, в них прячутся маленькие тусклые глаза, подернутые дымчатой синью.

Поделиться с друзьями: